В парке мы, как правило, встречали капельмейстера курортного оркестра, который вел у нас в школе уроки музыки, и доктора Шподека — его практика находится на Рыночной площади. Их тоже полагалось приветствовать поклоном; отец больно нагибал наши головы как можно ниже, потому что так велели приличия. С дочерью доктора мы здоровались за руку; она делала книксен, я же при этом зло зыркал на нее. В нашем классе ее не любили, никто не хотел с ней водиться. Наконец родители трогались дальше, а мы должны были чинно следовать за ними в трех-четырех шагах, потому что в курпарке неприлично носиться сломя голову, а нужно отдыхать, прогуливаться, или, как выражался мой отец, дышать свежим воздухом.
Часто доктор Шподек или другие знакомые встречались нам опять. Тогда родители вновь приветствовали их поклоном, а я делал вид, будто разглядываю камешки под ногами или пуговицы на своем костюмчике, лишь бы не поднимать глаз и избежать унизительной церемонии повторных приветствий.
Когда мы в конце концов уходили из парка, отец непременно ворчал, будто вновь увидел слишком много незнакомых лиц. А если мать уверяла, что все это были курортники, то он произносил голосом, не терпящим никаких возражений:
— Нет и нет! Какие, к чертям, курортники! Они же явно из поселка. Скоро совсем перестанешь узнавать собственный город.
Я ненавидел эти воскресенья, их напомаженную сонливость. Они стискивали мою грудь железными обручами, не давали дышать, мечтать. Если я был паинькой, меня хвалили, говоря, что я веду себя совсем как взрослый. А меня ужасала одна лишь мысль о том, что всю жизнь мне придется прогуливаться по этим скучным, унылым аллеям, безо всякой охоты вышагивать по одним и тем же дорожкам. Когда бы я ни задумывался о моей взрослой жизни, мечты об избранной профессии, головокружительных успехах неизменно возвращались к этим воскресным прогулкам, которые могильной плитой ложились на мои полудетские мечты, придавая им земную весомость.
Вернувшись домой, я мигом менял свои выходные брюки на старые, поношенные, и мне разрешалось пойти на улицу часа на два. Если, конечно, меня не ожидали нотации или наказание.
Наказывали меня преимущественно домашним арестом. По отцовскому приговору я целый день или целую неделю сидел в своей комнате, выходить из которой разрешалось только на обед или в школу. Каждый раз я надеялся, что, наказанного, меня не возьмут на воскресную прогулку. Как соблазнительна была возможность остаться дома одному! Можно поваляться в кровати, не боясь, что кто-нибудь неожиданно войдет в комнату и застанет тебя врасплох. Можно почитать или затеять громкие разговоры с самим собой. Можно побродить по комнатам, посидеть в родительской спальне перед зеркалом или порыться в шкафах отцовского кабинета и в письменном столе. Но отец всегда приказывал идти с ними. Надежда побыть одному лопалась, и на меня липкой патокой выплескивался новый воскресный день.
Встречая господина Голя в замке, я всегда боялся, что он заговорит о моих родителях или наших воскресных встречах. Я бы не вынес ни слова, напоминающего о моем воскресном позорище. Но Голь ни разу не обмолвился о наших встречах в курпарке. Он вообще отличался неразговорчивостью. Это был старый человек с нежными руками, желтыми от никотина пальцами, с клочковатой порослью на бледных щеках. Он каждое утро приходил в город и медленно, задумчиво поднимался по серпантину к замку. Вечером, после работы, сделав покупки, Голь возвращался с полной сумкой домой.
Я все еще торчал с Паулем за садовой оградой, уставившись на освещенные окна. Тени леса неотвратимо надвигались на нас, легкие и тихие по сравнению с кричаще-красными облаками, предвещающими скорое наступление ночи. Мое лицо горело. Мне было стыдно подсматривать за стариком. Вспомнилось, как он молча стоял перед белыми стенами залов и осторожно, но уверенно водил кисточкой по штукатурке. Однажды, когда мы, не обменявшись ни единым словом, проработали рядом часа два, он повернулся ко мне и с улыбкой сказал:
— Я жутко устал, мой мальчик. Боюсь, смерть меня просто позабыла.
Дернув Пауля за рукав, я шепнул, что мне пора домой. А об этих словах старого Голя я Паулю так никогда и не сказал.
Вошла Кристина и положила мне на стол историю болезни.
— Знаете, доктор, кто к вам пожаловал?
— Кто же?
— Новый бургомистр. Он ждет в приемной.
— Ничего, пусть подождет. Садитесь, Кристина, вы мне нужны.
Кристина села, и я принялся диктовать ей по своим черновым заметкам ежедневно накапливающиеся дополнения к историям болезней по тем случаям, которые меня интересуют особо. Даже при педантичном ведении дел подобная дотошность является излишней. В этих подробностях, собственно, не было необходимости для анамнеза. Но я использовал их не столько при лечении, сколько для пополнения, так сказать, моей личной коллекции.