А потом Евпланов заплакал, и он даже не знал, отчего он плакал сейчас, – много смертей пересмотрел в своей жизни и никогда не плакал, только разве зубами скрипел и мотал головой…
И только уже под утро, когда наряд ЧК закончил осмотр места происшествия и взял расписку с Харькова и Бекматуллина, что они будут молчать о происшедшем вплоть до особого на то разрешения, он понял, отчего так горько было ему и тянуло сердце. Он вспомнил последние слова свои, сказанные Карпову, и понял он, что никогда не сможет покаяться перед сторожем в дурости своей и темноте, а «спи спокойно» и дурак любой скажет, в ком и вины нет и боли, а только жадное любопытство до похорон и чужих кладбищенских слез.
И Воронцов плакал, забившись в угол, на верхней полке поезда, шедшего в Псков, к эстонской границе. Он все делал механически, подчиняясь кому-то второму, отстраненному, который руководил его поступками сегодня, начиная с выстрелов в комнате сторожей. Он механически снял свой казакин и оглядел, нет ли на спине пятен крови; так же механически объяснил извозчику, куда его доставить, – сказал, на Каланчевку, вокзал не назвал, опасаясь чего-то неосознанно, но, видимо, так надо было, – он доверился тому, кто сейчас руководил им в нем самом. Так же спокойно зашел в вагон, не обращая внимания на шпиков и милицейских, которые цепко оглядывали пассажиров, особенно с багажом. Раздевшись, он залез на верхнюю полку и сразу же забылся, будто упал в темную теплоту. Снились ему какие-то сладостные картины, а когда проснулся, перед ним появилось лицо Анны Викторовны. Он до того явственно увидел ее, что даже выставил перед собой руки. А она исчезла. И он заплакал. Он вспомнил нежное, доброе лицо жены, а потом увидел Анну Викторовну, а после ему пригрезилась мать и дети.
«Все я потерял, все, – думал он, сдерживая рыдания, – любила меня женщина, больше себя любила – я отдал ее легко, бездумно этой страшной, жестокой жизни, где нельзя жить одному… Любила меня Аня, любила ведь; жизнь отдала за меня, а я, вместо того чтобы послушать ее, как снега тают, – об Островском, чтоб, спаси господь, не поверила в нежность мою… Всех растолкал, сам с собою остался; а зачем я себе нужен? Кому нужен я на этом свете? И чего я на этом свете искал? Нежность мне надо было беречь – и свою, и тех, кто мне ее отдавал, а я все борьбы хотел, истины, правды… Аннушка, бедная ты моя… Лежит сейчас на цинке, и к ноге бирка привязана…»
– Сынок, – услыхал он тихий шепот старухи с нижней полки. Она лежала с краю, осторожно прикрывая плюшевой курткой внучку, разметавшуюся во сне. – Ты чего, сынок? Не убивайся, не надо.
Воронцов выдохнул, не удержал голоса, всхлипнул. Старуха поднялась с полки, нашла в темноте его голову, стала оглаживать жесткие волосы, пришептывая:
– Ты помолись, миленький, помолись господу, и сердечко твое отпустит, расслабит… Ну, не убивайся ты эдак-то, соколик бедненький, не убивайся, ишь спина как трясется…
Воронцов нашел руку старухи и прижался к ней губами, лбом, слезами и замер так, только дрожь била спину и остро болело в левом виске…
«Разрешить оперативной группе во главе с Будниковым и Арутюновым провести облаву и обыск всех подозреваемых сотрудников Гохрана.
Член коллегии ВЧК
25. Без улик нет доказательств
Стенограмма очной ставки Прохорова и Газаряна.
(Прохорова уводят.)