Она старается не думать о них, понял Эммет. Не думать о тех четырех лошадях, запертых в стойлах, — как они ржут и встают на дыбы, а пламя подбирается все ближе. Старается не представлять невообразимое.
Пусть она и стояла спиной к Эммету, по движениям руки он видел, что она вытирает слезы. Решив, что лучше будет оставить ее одну, Эммет засунул записку обратно и тихо отодвинул стул.
— Знаете, что мне кажется странным? — спросила миссис Уитни, не оборачиваясь и не отходя от раковины.
Он не ответил, и она обернулась с печальной улыбкой.
— В детстве нас все время учат не давать воли порокам. Злости, зависти, гордости. Но вот я смотрю вокруг себя и вижу, сколь многим мешает вовсе не порок, а добродетель. Возьмите какое-нибудь качество, которое по всему кажется достоинством, которое воспевают святые отцы и поэты, которым мы восхищаемся в друзьях и которое хотим воспитать в детях, — наделите им в избытке какую-нибудь несчастную душу, и почти наверняка оно станет препятствием к ее благополучию. Можно быть слишком умным на свою беду — и точно так же можно быть слишком терпеливым или слишком усердным.
Покачав головой, миссис Уитни посмотрела на потолок. Когда она опустила взгляд, Эммет увидел, что по щеке у нее катится слеза.
— Слишком уверенным… Или слишком осторожным… Или слишком добрым…
Эммет понимал: миссис Уитни пытается осмыслить, найти причину, подыскать объяснение проступку добросердечного брата. И в то же время он подозревал, что в этом перечислении таится и подспудное извинение за мужа — слишком умного, уверенного или усердного. Может, даже все вместе. И он вдруг задумался, какой же добродетели слишком много у самой миссис Уитни. Что-то подсказывало — хотя Эммет вовсе не хотел этого признавать, — что на свою беду она слишком умела прощать.
Вулли
— А это кресло-качалку я любил больше всего, — сказал Вулли сам себе.
Он стоял на веранде, а Дачес только что уехал в хозяйственный магазин. Вулли качнул кресло и прислушался к стуку полозьев: слушал, как все короче становились промежутки между ударами, смотрел, как все меньше наклонялось оно вперед и назад и наконец замерло.
Вулли снова качнул кресло и посмотрел на озеро. Сейчас оно было спокойным — каждое облачко можно было рассмотреть в отражении. Но пройдет час, пробьет пять, вечерний ветер усилится, и рябью пойдет вода, и все отражения унесет. И всколыхнутся занавески на окнах.
Порой, думал Вулли, порой поздним летом, когда ураганы бродили по Атлантике, вечерний ветер усиливался настолько, что двери в спальнях захлопывались, а кресла-качалки начинали качаться сами собой.
В последний раз качнув любимое кресло, Вулли прошел сквозь двойные двери обратно в комнату.
— А это Большая комната, — сказал он. — Здесь мы играли в парчиси и собирали пазлы в дождливую погоду… А это коридор… А это кухня — здесь Дороти жарила курицу и пекла свои знаменитые черничные кексики. А это стол, за которым мы ели, когда были еще слишком маленькими, чтобы обедать в столовой.
Вулли достал из кармана записку, которую написал за прадедушкиным столом, и аккуратно воткнул между солонкой и перечницей. И вышел из кухни через ту единственную в доме дверь, что качается вперед-назад.
— А это столовая, — он указал на длинный стол, за которым собирались двоюродные братья и сестры, тети и дяди. — Когда дорастал до того, чтобы сидеть здесь, можно было выбрать любое место, но только не во главе стола — там сидел прадедушка. А вон там голова лося.
Из столовой Вулли зашел в Большую комнату — полюбоваться вдосталь, потом взял школьную сумку Эммета и стал подниматься по лестнице, считая ступеньки:
— Семь, восемь, девять, десять, солнце спит — на небе месяц.
Лестница выводила в коридор, который уходил в обе стороны: на восток и запад — и там, и там были двери в спальни.
На южной стене не висело ничего, зато северная, куда ни посмотри, была вся в фотографиях. Семейное предание гласило, что первую фотографию в коридоре второго этажа, над столиком напротив лестницы, повесила бабушка Вулли — это был снимок четырех ее детей. Вскоре справа и слева от этой первой фотографии появились вторая и третья. Потом сверху и снизу — четвертая и пятая. Многие годы справа и слева, сверху и снизу прибавлялись все новые фотографии, пока они не распространились во всех возможных направлениях.
Вулли поставил сумку и подошел к первому снимку, потом стал рассматривать другие в том порядке, в котором их вешали. Вот фото маленького дяди Уоллеса в матросском костюмчике. Вот фото дедушки на причале: на руке татуировка в виде шхуны; он готовится к своему полуденному заплыву. А вот фотография отца: он держит в руке синюю ленту за первое место по стрельбе, дата — четвертое июля сорок первого года.
— Стрелял он всегда лучше всех, — сказал Вулли, ладонью стирая слезу со щеки.
А вот, на снимке в двух шагах от столика, — он с родителями в каноэ.
Сделали это снимок — ох, Вулли даже и не знает наверняка, но ему было тогда, кажется, лет семь. Точно до событий в Пёрл-Харборе и того авианосца. До Ричарда и «Денниса». До святого Павла, Марка и Георгия.
До, до, до.