Спокойствие и оптимизм в семье казались тем более необходимыми, что за стенами дома неумолимо нарастал мрачный, агрессивный хаос. У мистера Хейла уже появились знакомые среди рабочих, не упускавшие случая подробно и красочно описать собственные лишения и страдания. Они не стали бы откровенничать с человеком, в силу собственного положения способным понять их трудности без лишних слов, однако бывший священник явился из дальнего графства и с трудом постигал систему, в которую попал по воле судьбы, поэтому каждый спешил посвятить его и в свидетели, и в судьи долго копившихся обид. Однажды мистер Хейл выложил все эти рассказы и жалобы на рассмотрение мистера Торнтона, чтобы, обладая неоспоримым опытом и богатыми знаниями, тот объяснил и классифицировал их суть и происхождение. Мистер Торнтон построил свои аргументы на незыблемых экономических принципах. Начал с того, что коммерческое благосостояние переживает периоды подъема и спада. Во времена спада некоторые фабриканты, а следовательно, и их рабочие, разоряются и покидают ряды успешных и преуспевающих промышленников. Он излагал действие закона так, словно данное следствие являлось абсолютно логичным и неизбежным, а потому ни хозяева, ни слуги не имели права жаловаться на свою несчастную долю. Бывшему фабриканту приходилось покидать гонку, которой он не выдержал, терпеть горькое разочарование и унижение со стороны рвущихся к богатству, более успешных конкурентов. Отныне он встречал поношение тех, у кого прежде пользовался почетом, и сам с протянутой рукой умолял дать работу там, где прежде вершил судьбы людей. Разумеется, рассказывая о печальной судьбе, которая в бурном море коммерции могла постичь и его самого, мистер Торнтон не выражал особого сочувствия к рабочим, уволенным в результате безжалостного совершенствования машин. Этим горемыкам не оставалось ничего другого, как тихо лечь в уголок и умереть, освободив мир от своего бесполезного присутствия. Однако он понимал, что эти люди не обретут покоя в могилах из-за неумолчных стенаний покинутых и беспомощных жен. Тем оставалось лишь завидовать дикой птице, способной накормить птенцов кровью собственного сердца.
Душа Маргарет восстала против неумолимой теории — ведь из нее следовало, что миром правит не человечность, а холодная, бездушная коммерция. Она с трудом нашла силы поблагодарить мистера Торнтона за личную доброту: в тот же вечер он со всей возможной деликатностью — разумеется, с глазу на глаз — предложил предоставить все необходимые средства ухода, которые, по словам доктора Доналдсона, могли потребоваться миссис Хейл. Слова участия и поддержки вовсе не вызвали признательности, а лишь напомнили Маргарет о надвигающемся горе, которое она мысленно пыталась отдалить. Кто позволил этому человеку стать единственным — помимо доктора и Диксон — посвященным в страшную тайну, скрытую в самом укромном уголке души? Маргарет сама боялась туда заглядывать, не получив божественной силы, чтобы увидеть: скоро настанет день, когда она в бесконечном отчаянии позовет маму, но черная пустота отзовется равнодушным молчанием. Мистер Торнтон знал все: знание сквозило в его сочувственном взгляде, звучало в печальном, глухом голосе. Как примирить этот взгляд и этот голос с холодными, сухими, безжалостными словами, объясняющими аксиомы производства и торговли, с бесчеловечными рассуждениями и жестокими выводами? Резкий диссонанс ранил и разум, и душу, особенно после невыносимо горестного рассказа Бесси.
Ее отец, Николас Хиггинс, говорил иначе. Его избрали в комитет, и он утверждал, что знает секреты, закрытые для непосвященных. Особенно уверенно он подчеркнул это накануне обеда у миссис Торнтон, когда Маргарет навестила Бесси и застала Николаса в порыве красноречия. Он спорил с Бучером — тем самым обремененным большой семьей неумелым рабочим, которого то жалел, то ругал за полное отсутствие боевого духа. Бучер стоял с опущенной головой, ссутулившись, положив обе руки на высокий камин, смотрел в огонь и безвольно плакал. Страстного, непримиримого Хиггинса беспомощное отчаяние одновременно трогало и раздражало. Бесси раскачивалась в кресле, и Маргарет уже знала, что привычка эта выражает крайнее волнение. Мэри собиралась на работу и завязывала ленты на шляпке: громоздкие неуклюжие банты вполне соответствовали большим неловким пальцам. Она что-то недовольно бормотала и не скрывала желания как можно быстрее уйти из дома, чтобы не видеть неприглядной сцены. Маргарет на миг остановилась возле двери, а потом, приложив палец к губам, на цыпочках вошла в комнату и устроилась на кушетке рядом с Бесси. Николас ее увидел и коротко, но дружелюбно кивнул. Мэри с готовностью выскочила в открытую дверь и, скрывшись с глаз отца, что-то радостно крикнула на прощание. И только Джон Бучер не заметил, кто вошел и кто вышел.