Многое стоит между ними, разделяя и отчуждая: память о погибшей семье, разница в летах, любовь и смерть лейтенанта Северова. Но, вопреки всему, он чувствовал, как с каждым днем ближе, дороже, необходимей становится для него Галочка. Даже Анну, первую свою радость, мать своих детей, он, как казалось ему теперь, никогда не любил так, как любит эту девушку. Курсант Верховцев, лейтенант Верховцев, капитан Верховцев любил Анну светлой, ясной, безмятежной любовью. Он любил ее десятиклассницей, маленькой, изящной, робкой, гуляя с ней по вечерам в парке над Волгой. Он любил ее невестой, радостно-взволнованной, удивительно расцветшей от счастья. Он любил ее матерью своего первенца, когда она, нежная и сияющая, грудью кормила Юрика. Он любил ее ровной, спокойной любовью, хватившей бы на всю жизнь.
Не такой была новая, без спросу пришедшая любовь. Это было мучительное, беспокойное, угнетающее душу чувство. Верховцев любил Галочку так, как может любить только одинокий человек, зная, что это последняя его любовь, с которой ему и радоваться, и маяться до конца дней своих. Не разлюбить, не забыть ее! Отрежь человеку руку — он будет жить и без руки: спать, есть, ходить в кино. Но разве когда-нибудь забудет он, что вместо руки у него холодный пустой рукав!
Так и эта любовь.
XXIV
Гитлеровцы отступали. Нет, не отступали, а бежали. Бежали неудержимо, стихийно, как бежит мутная полая вода, снося мосты, с корнями выворачивая деревья, унося с собой бревна, мусор и всякую дрянь, накопившуюся за зиму. Еще выходили немецкие газеты с победными реляциями, еще гремели по радио воинственные марши, еще проезжали на машинах вылощенные офицеры, но Свербицкий уже знал, чувствовал всем телом, всеми нервами: немцам капут.
И в нем началась мелкая собачья дрожь, не утихавшая уже ни днем ни ночью.
Снова навис роковой вопрос: что делать? Бежать с отступающей гитлеровской армией в Германию? Но Свербицкий хорошо знал фашистов. Пока такие люди, как он, были нужны, гитлеровцы их кормили, одевали, охраняли. Но на родине им будет не до свербицких: им придется спасать свою шкуру.
«Может быть, из Германии бежать в Бельгию, во Францию, за океан?» — лихорадочно металась мысль. Но еще бабушка надвое сказала, как союзники Советов посмотрят на русских, сотрудничавших с гитлеровцами? По логике вещей они должны были бы взять их под свое покровительство. Но что такое логика в наши дни! Разве логика уже столько раз не подводила Свербицкого? Нет, лучше остаться в России, снова натянуть на себя овечью шкуру, уйти во тьму.
И Свербицкий начал готовиться.
Прежде всего нужны были документы, и не какая-нибудь «липа», а настоящие, подлинные, чтобы и комар носа не подточил.
Среди задержанных за подозрительное бродяжничество в полиции содержался некто Иван Гаврилович Зозулин, старик лет шестидесяти пяти. Свербицкий вызвал Зозулина на допрос. И вот перед ним стоит тщедушный, сутулый человек, подслеповатый, несколько даже придурковатый. Родом он оказался из Сибири, но перед войной переехал в Червень, в Белоруссию. В самом начале войны во время бомбежки вся семья Зозулина погибла, и он стал бродяжничать, работал на случайных поденных работах, нищенствовал. Советский паспорт Зозулин сохранил, червеньская прописка была в порядке.
Свербицкий съездил в Червень. Домишко, в котором некогда проживал Зозулин, сгорел. На пепелище торчала лишь черная полуразвалившаяся, дождями и ветрами обглоданная печь, да у ворот одиноко маячил покалеченный снарядами ясень. Не уцелели и соседние дома. Жильцы их погибли или разбрелись кто куда.
Обстоятельно побеседовал Свербицкий с задержанным, выпытал все подробности его довоенного житья-бытья. Но узнал немного. Родных у старика в Сибири никого в живых не осталось, друзей и товарищей давно уже не было. Один как перст.
Свербицкий отобрал у Зозулина паспорт, а Глоба отвел старика в подвал и не торопясь всадил ему пулю в затылок, нимало не интересуясь, за какие такие прегрешения отправляет его к праотцам.
На следующий день Свербицкий не явился на службу. И раньше бывало, что начальник отсутствовал по два-три дня, выполняя, как потом говорил, секретные задания немецкой комендатуры. Но теперь его отсутствие было подозрительным, тревожило. Полицаи, злые, сумрачные, шатались без дела, шептались друг с другом в закоулках. Раза два Глоба подходил к запертой двери кабинета Свербицкого, дергал за ручку, прислушивался. За дверью — тишина, от которой муторно становилось на душе.
Когда Свербицкий не явился и на третий день, Глоба начистил сапоги, выпил для бодрости стакан самогону и пошел в немецкую комендатуру. Там была подозрительная суета. Глобу до самого коменданта не допустили, и никто не проявил интереса к его сообщению о подозрительном исчезновении Свербицкого: верно, уже знали.
У подъезда стояла легковая машина, из чего Глоба заключил, что комендант уезжает. И не ошибся. Вскоре на крыльцо вышел обер-лейтенант, одетый по-дорожному, с саквояжем в руках. Глоба снял синий картуз с лакированным козырьком и высокой, на немецкий манер, тульей.
— Ваш благородие, а как же я?..