От Гордона, человека, из-за которого я и приехала в очередной раз в свой любимый город, из-за которого оказалась заперта здесь, ведь все въезды и выезды оцепили военные, меня отделяло всего каких-то три километра. Три километра, которые в обычное время можно было пролететь на такси, проехать на мотоцикле, пройти пешком, в конце концов, наслаждаясь любимой стамбульской суетой и красочностью. И которые теперь превратились в огромное, почти непреодолимое расстояние. Я, собственно, и не собиралась его преодолевать. Вместе мы с Гордоном были настолько давно, что под гнетом всех последующих грязных разборок, скандалов, обвинений, измен, пьяных выходок, приводов в полицейский участок и вызовов в суд те ясные счастливые дни, наполненные влюбленностью, близостью, нежностью и страстью, давно померкли. Я сама не вполне понимала, за что он ополчился на меня, какие больные струны в его душе я задела, какие раны разбередила. Однако же в последние пару лет мужчина, некогда поразивший меня идеальной красотой и глубочайшим талантом, превратился в злобного, мелочного, мстительного прохвоста, скрупулезно собирающего какие-то бумажки, копирующего мои посты в соцсетях, коллекционирующего сплетни, слухи, домыслы, – и все это лишь для того, чтобы завести на меня очередное судебное дело о преследовании, травле или бог его знает каких еще моих воображаемых грехах. Я же, никогда не отличавшаяся кротким нравом, от боли, раздиравшей мне грудную клетку, лишь звонче хохотала, искрила осколками разбитого сердца, старалась всеми силами дать ему понять, что у меня, несмотря на его происки и предательство, все прекрасно, я легка, искрометна и бесшабашна. Что меня его предательство нисколько не задевает.
Нет, он не был героем моих девичьих грез. Да и тот возраст, когда душа полна романтики, когда надеешься на лучшее и мечтаешь об идеале, у меня давно миновал. Но он был мне интересен. Той давней февральской ночью, когда мы впервые встретились, он вытащил из меня нечто очень важное. Я будто проснулась, мне снова стало интересно жить. Тогда мне казалось, что я любила его. Но позже я поняла, что он стал моей музой, центральным ориентиром нескольких моих последующих романов.
Быть излюбленным героем писателя – это много или мало? Вероятно, для него это было достаточно, чтобы навек почувствовать себя использованным и возненавидеть меня всеми фибрами турецкой души.
И вот я приехала в Турцию, чтобы в очередной раз утереть ему нос. И неожиданно оказалась в постапокалиптическом кошмаре. Выйти было нельзя, судебное разбирательство, разумеется, не состоялось. И мне оставалось лишь, сидя на своей открытой всем ветрам замершего в смертельном страхе мира, смотреть в соцсетях, что у моего антигероя нового. Гордон поначалу писал какие-то бодренькие заметки о том, что все не страшно, мы переживем эпидемию и будем еще рассказывать о ней своим детям. Постепенно тон его записей становился все менее бравурным. И вот, три дня назад, он замолчал.
Хотелось бы мне сказать, что я по-прежнему злилась на него. Испытывала злорадство из-за того, что он лишен всех возможностей тешить свое хронически больное самолюбие. Именно так я хотела рассуждать, и это было бы справедливо. Но накануне из соседней квартиры люди в защитных костюмах вынесли мою соседку, еще недавно вполне бодрую моложавую женщину сорока семи лет, к которой я, плохо приспособленная к быту, обращалась с просьбой помочь мне разобраться со стиральной машиной. Типичная жительница этого трущобного района, одетая по-крестьянски, веселая и неунывающая, она охотно консультировала меня. И вот теперь я видела в глазок двери, которую нельзя было открывать, пока медики не выйдут из подъезда, как ее выносят на носилках. Лицо ее закрывал какой-то медицинский аппарат с трубкой. Мне видна была лишь шея – тощая, изможденная, с выступающими, натянутыми в бесплодном усилии вдохнуть жилами. Медики отрывисто переговаривались по-турецки, поспешно грузили женщину на носилки, тащили вниз, во двор, где дежурила ярко-желтая «Скорая». У меня же в ушах стоял ее сип – страшный, хриплый. Я знала, что, если соседка не выживет, я не увижу ее уже никогда, так как все обряды и церемонии в стране запрещены. Над ней не прочтут молитву во дворе мечети, и родственники-мужчины не понесут ее гроб. Ее не проводят в последний путь как подобает, что для любой мусульманки страшнейшее проклятие. И после того, как на лестнице стих топот ног, а из двора умчалась «Скорая», меня одолело оцепенение. Я задумалась – а если я здесь умру? Если вирус вернется ко мне или скосит еще какая-нибудь хворь, кто будет хоронить меня? Я совершенно одна, у меня никого здесь нет, и кто знает, когда в опустевшем квартале найдут мое недвижимое тело. Мне вдруг вспомнился мой старый друг, говоривший некогда: «Какая разница, где меня закопают?» И, действительно, сгинувший впоследствии так, что я не знала даже, куда прийти его оплакать. Такова будет и моя судьба? Безымянная могила, о которой никто не знает?