В искусстве экзегезы Ориген забрёл дальше Климента и больше штурмовал сущность Духа[106], нежели Отцовствскую и Сыновью родственность. С таким вот благословением и отшвартовывался глиссер патристики, готовый разносить евангелие о Святой Троице. Троичность ипостасей вросло и в неоплатонизм[107], но когда это святотатство попалось на глаза христианству, оно тут же принялось за него; начался процесс т. н. христианизации. Первым, так сказать, христианизатором стал Марий Викторин (290–364 гг.), располагавший классическим представлением о невыразимости Отца[108], но будучи обвенчанным с наставлением Оригена о Святом Духе, начал двигаться к истинному, не успевшему измараться в язычестве Логосу. В этом Викторин объединил триаду сущего по Аристотелю и «Халдейских Оракулов»[109] с троичной божественностью[110]. Правда, обошлось не без изъяна… Азарт низвержения язычников оросил христиан иным взглядом на Логос и его место в структуре Троицы. Вышло довольно забавно, т. к. скорее не язычество христианизировалось, а само христианство позволило паразитировать на себе руинам эллинского капища: Святой Дух закрепился в качестве Мышления[111] и Ума[112], которыми достигалось викториново осознание самости в самообладании[113], а Сын соотносился с Силой и Энергией.
Роль Христа как Спасителя осталась прежней, но сущность Логоса отошла в подчинение Утешителя (Духа Святого), т. к. третей ипостаси было угодно быть не истиной[114], а светом, проводящим эту самую истину. Написанное человеком всегда что-то обозначает, и реализация творчества за Святым Духом[115] перевела Логос – символ Самости – в распоряжение третьего лика. Этому ещё поспособствовали потуги каппадокийской школы, забрезжившей на закате IV в. вместе с догматизацией Святого Духа в форме Никео-Цареградского Символа[116].
Каппадокийскую драму против Евномия (335–393 гг.)[117] нельзя разыграть без такого феномена как апофатизм[118], разбуженного от порывания с язычеством и видением в Логосе силы, образующей понятие. Логос продолжил взиматься как сущность в плане чего-то внутреннего, присущего абсолютно всему, не только человеку.
Непримиримость с еретическими и неоплатоническими идеалами выгоняет нас на два поля брани, где против первых сражались каппадокийские труженики[119], а против вторых – апофатически обточенные мысли Викторина[120] и Псевдо-Дионисия Ареопагита[121]. Христианизация языческих текстов заменила Силу или Энергию на Слово Сына[122], а Ум стал привилегий Святого Духа[123] и души[124]. Богословие этих апофатически настроенных джентльменов дало два новых витка: 1) от идеи энергийности возрастает тяга к собственному «энерго-производству» у Августина (354–430 гг.), 2) а от Каппадокии более активно стал обхаживаться вопрос «Что есть сущность?» и заняться им тянул руку Северин Боэций (477–524 гг.)
Апофатическому богословию пока было рано вступать в игру, его явление в IV в. только подготовка кострища, но не искра; катафатизму же пока удавалось центрировать на себе внимание и от этого, вновь распалился архетип Самости, снова Святой Дух начал импозантно размахивать всё освещающим вымпелом. А на флюгере, собственно, она – идея собственно ручных разрабатываемых триад, чем и выделился Святой Августин с т. н. психологическими триадами. Чем не апофеоз человеческой самости, когда человек становится соавтором первичной природы? Таким вот соавторством и прослыл Августин Аврелий; восприняв языческие и христианские тринитарности, он наплодил собственные творения[125], не без толики психологизма[126].
Не менее творчески со своей самостью обошёлся и Боэций, возлагавший гимны не просто способности производить новое, как это было у Августина, но и той ипостаси, ответственной за всё рождающееся – Духу Святому[127]. Цель Боэция одна – содрать с Бога робу загадочности и призвать к ясности Его сущность[128], а главное доведаться, действительно ли она существует или же человек всю свою жизнь так и пиршествует жалкими подачками, в виде то тринитарных концепций, то каких-то молитв? Вопрос о выразимости Бога был помечен как дилемма с универсалиями: