В Рамме люди впервые поняли, что значит пользоваться водой наравне с арабами, и для них это было тяжело. Однако они были на редкость терпеливы, а сам Бакстон давно служил в Судане, говорил по-арабски и понимал образ жизни кочевников; он обладал большой выдержкой, чувством юмора и дружелюбием. Хазаа был полезен для предупреждения арабов, а Стирлинг и Маршалл, сопровождавшие колонну, были знакомы с бени-атийе. Благодаря их дипломатии и заботам британских рядовых, ничего непредвиденного не случилось.
Я оставался с ними в Рамме в первый день, потрясенный нереальностью этих здоровых ребят, похожих на крепких школьников в своих рубашках и шортах, пока они бродили, безымянные и безответственные, вокруг скал, где было мое личное пристанище. За три года в Синае их лица загорели и выдубились на солнце, и голубые глаза слабо блестели, несхожие с темными глазами бедуинов, горевшими одержимостью. В основном у них были широкие лица, низкие лбы, грубоватые черты лица по сравнению с тонко очерченными лицами арабов, отточенными до блеска в течение столетий и поколений, намного дольше, чем примитивные, прыщеватые, добропорядочные англичане. Солдаты с континента выглядели толстыми рядом с нашими поджарыми парнями: но рядом с моими субтильными жителями Неджда, в свою очередь, казались толстыми британцы.
Затем я поехал в Акабу через Итм, между высокими стенами, теперь один, с шестью безмолвными охранниками, не задающими лишних вопросов, которые следовали за мной как тени, в гармонии со своими родными песками, кустарниками и холмами; и меня охватила тоска по дому, давящая на мою жизнь, брошенную к этим арабам, среди которых я эксплуатировал их самые высокие идеалы, превращая их свободолюбие в еще одно орудие победы для Англии.
Был вечер, и на прямой отмели Синая впереди садилось солнце, в моих глазах — нелепый блистающий шар, потому что я до смерти устал от такой жизни, тоскуя, как почти никогда прежде, по туманному небу Англии. Этот закат был неистовым, возбуждающим, варварским, оживляющим цвета пустыни, как засуха — и так каждый вечер, с каждым разом порождая новое чудо жара и силы — а я тосковал по слабости, прохладе и серому туману, в котором мир не так кристально чист, не так резко разделен на правое и неправое.
Мы, англичане, что годами жили за границей, среди иностранцев, всегда были исполнены гордости за свою страну, хранимую в нашей памяти — странным образом, эта гордость не имела ничего общего с ее обитателями, ибо тот, кто больше всего любил Англию, зачастую меньше всего любил англичан. Здесь, в Аравии, ради военных целей, я неизбежно торговал своей честью для ее поддержания.
В Акабе собралась остальная моя охрана, настроенная на победу, потому что я обещал хауранам великий пир в освобожденных деревнях: и этот день близился. И вот в последний раз мы выстроились на ветреном берегу у края моря, солнце сверкало в его блистающих волнах, соперничая с блеском моих преобразившихся людей. Их было шестьдесят. Раньше Зааги редко доводилось собирать свое войско в таком составе, и, проезжая меж коричневых холмов на Гувейру, он занимался тем, что расставлял их по аджейльскому порядку, с центром и крыльями, с поэтами и певцами справа и слева. Так что ехали мы с музыкой. Его глубоко задевало, что я не носил знамени, как принц.
Я был на своей Газале, старушке-верблюдице, что снова была в великолепном состоянии. Ее верблюжонок недавно пал, и Абдулла, ехавший рядом со мной, снял с маленького тела шкуру, высушил и вез за седлом. Мы выступили хорошо, благодаря пению Зааги, но через час Газала высоко подняла голову и начала неловко переступать, поднимая ноги, как в танце с мечами.
Я пытался понукать ее, но Абдулла бросился рядом со мной, взмахнул покрывалом и выскочил из седла, держа в руке шкуру верблюжонка. Он упал на землю, отбрасывая камешки, перед Газалой, которая замерла с тихим стоном. Абдулла расстелил маленькую шкуру перед ней на земле и наклонил ее голову. Она прекратила плач, три раза скользнула по сухой коже губами, снова подняла голову и, всхлипнув, пошла вперед. Так бывало по несколько раз на день, но потом она, казалось, забыла свое горе.
В Гувейре у Сиддонса ждал аэроплан. Нури Шаалан и Фейсал требовали меня сейчас же в Джефер. Воздух был разреженным, много было воздушных ям, и мы чуть не врезались в гребень Штар. Я сидел, раздумывая, грозит ли нам крушение, почти надеясь на это. Я был уверен, что Нури откажется от нашей бесчестной, половинчатой сделки, исполнение которой было еще более нечистым, чем замысел. Смерть в воздухе была бы чистым избавлением; но я вряд ли рассчитывал на это — не из страха, потому что я слишком устал, чтобы бояться: не из предрассудка, потому что наша жизнь, по моему мнению, абсолютно принадлежат нам, мы вправе сохранять ее или отдавать: но из привычки, потому что в последнее время я рисковал собой, только если это было выгодно нашему делу.