Да, теперь Роев не может оправдать своего поведения. И не пытается оправдываться. Он первый осуждает себя… Но тогда… Он вспомнил вдруг о письме, вырвал из письма последние строчки: «не винить некого». Не мог приблизиться к ней, сковал подлый страх, пытался дотянуться до противоположного края стола к ее изголовью, к стакану, стоявшему на самом краю, и положить записку под стакан… Не дотянулся, потому и подхватило записку сквозняком. Какая-то девчонка подобрала листок на улице…
— Где это письмо?
— Не знаю… Ничего не знаю, что было дальше. Вышел в беспамятстве. Возможно, осталось там где-нибудь, в ее комнате. Ничего не помню. Да я вам и так перескажу в точности. Письмо-то я уж запомнил… Обыкновенное письмо расстроенной девушки. Жаловалась на изломанную жизнь, писала, что сама во всем виновата, что очень устала, хочет отдохнуть, уезжает на курорт. Я тогда ничего такого не подумал. Вот и все, что писала. Я вам слово в слово передал. Совершенно точно. Ничего другого не было.
Он говорил еще долго, не владея собой, потрясенный случившимся. Говорил с искренней взволнованностью, верней неподдельной нервозностью, естественной при столь тягостном положении. Быть может, в силу этой неподдельности, или от того, что все приметы и подробности, приводимые Роевым, нисколько не противоречили материалу экспертизы и следствия, — Саранцев не сомневался в подлинности версии. По крайней мере, что касалось происшедшего в тот памятный день.
Но странно, именно эта обстоятельность и подлинность показаний задела следователя. Задел разнобой между состоянием человека и обстоятельностью показаний.
И вдруг, противореча доверительному тону Роева, взволнованности Роева, собственному своему доверию к сказанному, следователь воскликнул:
— Перчатки! Вы в перчатках работали!
Глаза Роева застыли, он захлебнулся и не сразу преодолел спазму, потом по-бабьи всплеснул руками:
— Я не работал! Я был в отчаянии! Перчатки! Холодно было, если помните. Как был в перчатках, так и остался. Весна холодная, свежая, мокрая…
— Мокрая? — переспросил Саранцев, стараясь поймать глаза Роева.
— Да, дождливая, сами знаете.
— А как же отсутствие следов?
— Отсутствие? Какое отсутствие? А, следы! Выпал сухой, ветреный день. И всю ночь буря. В коридоре и комнате половики. Да я и не подходил к ней… И это уж ваше дело — следы! Что вы нажимаете на меня? Я не оправдываться сюда пришел. Я с полным раскаянием. Следы! Что я — отрицаю, что был там? Я же не отрицаю. При чем тут следы? Несу полную моральную ответственность. Я сказал: сам презираю себя!
— Продолжайте, Роев.
— А что продолжать? Я все изложил. Полагал, поможет вам в следствии. Да и не мог более… Места себе не нахожу…
— Попрошу рассказать подробнее. Я упустил некоторые обстоятельства.
Саранцев открыл дверцу стола, выдвинул ящик, перебирал бумаги:
— Продолжайте, Роев! — Достал из ящика тощую, казалось, пустую папку без номера и титула, только в углу чуть заметно карандашом «Саламандра». Раскрыл папку — несколько исписанных страничек блокнота, четвертушка ватмана, фотоснимок тринадцать на восемнадцать. Придвинул к себе четвертушку ватмана:
— Рассказывайте, Роев, я слушаю.
Разглядывал набросок, сделанный художником Виктором Ковальчиком, искоса посматривая на Роева: ни малейшего сходства, ни малейшего портретного внешнего сходства, и нос не такой, и рот не такой. Разве только в этом — затаившийся зверь под маской добропорядочности. Саранцев перевел взгляд на посетителя:
— Достаточно, Роев. Вполне достаточно!
— Нет, извините! — еще плотней придвинулся к столу Неонил Степанович. — Нет, уж извините, совершенно недостаточно. Если уж потребовали обстоятельства! Мамаша! — обратился он вдруг к седой женщине. — Предъявите, мамаша, документ товарищу следователю.
Неонил Степанович взял из рук седой женщины письмо и положил на стол перед следователем, как раз на том углу стола, где только что лежал портсигар, усыпанный каменьями:
— Прошу ознакомиться с обстоятельствами. Как вы сами потребовали. В этом ее письме к своей родной матери разъясняются все обстоятельства, а также моя полнейшая непричастность.
Анатолий читал письмо, забегая вперед, перепрыгивая через строчки и снова возвращаясь к началу:
«Дорогая, родная мамочка!
Не могу больше!..»
Перечитывал письмо — ни слова о тех, кто погубил ее, ни малейшей попытки противостоять злу; только покаяние и слезы…
Уходит, увертывается товарищ — товарищ! — Роев.
Девчонку погубили, а виновных нет.
Сейчас вот Роев встанет и уйдет.
Но даже если не уйдет сейчас, если предложить задержаться — все равно выкрутится, понесет моральную, а от статьи уйдет.
Вот он говорит о чем-то, требует проверки, экспертизы, установления подлинности письма — документа! Чтобы все по справедливости. Готов нести морально-общественную ответственность. А что ему мораль?
Саранцев смотрел в глаза седой женщине:
— Мамаша! Что же вы, мамаша, столько времени отсиживались! Почему сразу не обратились к нам?
— А я гостила, сынок. Гощу у своих по старости. У меня две дочки. Было две…
Саранцев смотрел на свои руки.