Бабушкин ждал. Ждала и Анна Зотова, пресекла в себе порыв уйти, показать свое к нему пренебрежение, ждала появления Маши, ждала ее глаз — как поведет себя Маша? Мужчину она угадала еще в тот его приход, когда подкралась босая к двери кабинета, подслушивала, негодовала на уклончивую трусость отца; еще не видя посетителя, составила себе портрет более грубый, ждала увидеть наглеца, вымогателя, интеллигента, пустившегося во все тяжкие, а перед ней оказался чистый человек. Все в нем бесило Анну: впечатление нравственного здоровья, спокойствие и то, как он быстро понял и ее судьбу и внутренне отстранился, перестал ее замечать. В ней самой сталкивались многие силы, и всё вразброд, в несогласии, не творя жизнь, а разрывая ее ткани: истязующее недовольство собой, нелюбовь к зеркалам, к зотовскому носу, к плоской груди, которой так недоставало материнства, подозрение, что жизнь пройдет в напрасном ожидании, в готовности принять мужчину даже в Кулябко-Корецком с его круглым брюшком, истерической женой и тремя детьми. А этот сборщик денег в залатанном полушубке, терпеливая скотина, пройдоха, оказался красивым, открытым и уверенным.
Маша медлила; может быть, подумал Бабушкин, она разглядела его в щелку и колеблется, выйти ли к нему?
— Господин Бабушкин ждет.
Анна хотела увидеть их встречу. Ведь и Машу она могла бы отвергнуть так же бесповоротно, как мысленно отринула Бабушкина. А случилось так, что приняла, и не знала удержу в гостеприимстве, во мгновенно вспыхнувшей ревнивой любви. Почему он пришел, какие тайны связывают его и Машу?
Звякнуло за ширмой, Маша что-то уронила.
— Повымер ваш дом, Анна Платоновна, — показал и Бабушкин свою память. — Хоть святых выноси.
— Отец на рабочие дружины уповает, — уколола его Анна.
— Вы и своими снарядами обойдетесь.
— О нашем доме идет дурная слава, даже прислуга не держится. А вам не страшно?
— Этого — боюсь, — сказал он серьезно, показав на стол. — Опасаюсь, как беды. Как невольного предательства.
Марья Николаевна появилась из-за ширмы собранная, не удивленная его внезапным приходом, и, едва взглянув на нее, он укрепился в подозрении, что опасности надо ждать от нее, не от Анны с ее ленивым, умственным терроризмом.
Лиловая шелковая кофта, узкая в талии, со свободным, в кружевах, воротником, нарядная, в сборках, юбка, из-под которой едва выглядывали замшевые острые носки ботинок, и прическа матроны — тяжелый узел волос, собранных на затылке, не прибавили Маше домашности: потемневшее худое лицо, сведенные брови, прямой и отвергающий взгляд обещали трудный разговор. Бабушкин снял полушубок и, не найдя в комнате вешалки, бросил его на спинку стула. Сказал с оскорбительной для Зотовой резкостью:
— Прошу вас, Анна Платоновна: оставьте нас одних. Обстоятельства не оставляют мне времени.
Все было нестерпимо для Зотовой: настойчивый выпроваживающий взгляд и то, как он, не глядя, притянул к себе свободный стул, показывая нетерпение. Маше бы следовало оскорбиться, отплатить Анне солидарностью за привязанность, но она молчала, и Анна ушла, странно поведя головой — вниз и в сторону, и рывком вверх, будто понуждаемый уздой конь.
— Вы хотели сесть — садитесь, не смущайтесь, — сказала Маша негромко. — Я просидела несколько часов, не разгибая спины.
— Они и вас засадили за это? — Он сел, показал на склянки и аптекарские весы.
— Меня берегут, вы знаете, для чего. Согреть для вас чай? Не хотите... Технологи у них есть, технологов так много оказалось в бедной России! — Она потянулась к лежащей на плюшевой скатерти бомбе, коснулась ладонью неровной поверхности. — Хорошо, когда снаряд шероховатый, иначе пальцы могут соскользнуть. Но и это выходит из моды. — Она отняла руку. — Хороший револьвер безопаснее, меньше рискуешь. — Она не щадила его, возвращала к неизбежности шага, который он считал гибельным. — Читаю «Дон-Кихота», над ним и оцепенела, — продолжала она. — Гимназисткой еще проглотила и не придала значения. Вы перечитывали после детства?
— Читал однажды и взрослым уже человеком.
— Заметили, что книга имеет отношение к каждому из нас? К нам особенно!
— Не примерял доспехи рыцаря на себя.
— Но как же, Бабушкин! — почти страдала она. — Вот вам высокий пример жизни: есть цель и вера, и поступаешься всем: хлебом, рассудком, самим существованием. Чьи же доспехи вы надели бы на себя?
— Мне нравился Овод, потом его затмил Спартак. Там мощь в само́м народном движении.
— Но разве в сердце нет места нескольким героям!
— Мне по душе Спартак, — упрямо повторил Бабушкин. — Или уж Санчо Панса с его трезвым разумом.