— Могли же вы остаться в Иркутске ради миража, фикции! А у меня вполне объяснимое дело. Наше общее с вами дело, долг перед товарищами. Поручик, которого я застрелила, успел назвать второго, на ком лежит эта кровь. Коршунова мне не догнать, а Драгомиров дожидается казни здесь. — Шаг ее убыстрился, будто она уже вышла на иркутский проспект выслеживать добычу: голос понизился до хриплого шепота, глаза горели ненавистью. Что-то зловещее, угрюмое, вдовье окутало Марию Николаевну, убийство уже утвердилось в ней, рвалось наружу, томило ее суставы, жгло изнутри. — Не одобряете! — Она сжала губы, выпятила их, некрасиво кривя, откликнулась его трезвому, недружественному взгляду взглядом презрения. — Разумеется, вы против! Вы рассчитываете победить врага на митингах, апостольским словом! Думаете образумить власти, повернуть скотов на стезю добродетели!
— До этой поры вы не позволяли себе пошлостей, — ответил он холодно. — Ваши слова недостойны.
— Что справедливо, то достойно! — Ее презрение достигло неистовства, между тем оскорбленный и обескураженный Бабушкин чувствовал, что ему нельзя ответить ей той же мерой, нельзя позволить, чтобы выстрел иркутских эсеров открыл дорогу черносотенному погрому.
— Отнять жизнь у Драгомирова — ничтожная цель. Мы должны взять у них все: землю, которую они присвоили, жизнь на ней, все их царство.
— Господи! — горестно воскликнула Маша. — Несчастное племя! Люди, заблудившиеся в словах, как в лесу. Для толпы — все оружие: нож, вилы, выдернутый кол. Толпа бывает безоружна духовно, когда люди сломлены, задушена гордость. А вы раздавите тварь, и в считанные дни сделается то, чего вы не добьетесь годами митингов. — Она ждала спора и возражений, ощущала злой прилив сил. — Вы несносный человек. Не хозяин своих страстей, нет, вы раб серой теории, несчастной доктрины. Вы так слепы, что готовы были бы предупредить их о покушении!
— Они и сами знают, что им надо остерегаться, а день и час и мне неизвестны.
Он уклонялся, а Маша испытывала потребность в ранящей боли, как бывает с человеком, которого измучила боль тупая и ноющая, и он ищет спасения в острой, режущей.
— А если бы знали час и место?
Некуда было уйти от ее испытующих глаз, которые и хотели, чтобы он унизился, и чего-то страшились.
И голос Бабушкина прозвучал холодно и резко:
— Если бы убийство полицмейстера грозило нашему делу, жизни сотен или десятков людей, я бы искал средств предотвратить убийство. И не в теории дело, а в разуме и чувстве. Террор всегда вызывал ответную несоразмерную кровь, а теперь она может захлестнуть нас, на десятилетия утопить все, ради чего мы живем...
— Трусы не делают революции!
Маша сорвала с вешалки пальто, отпрянула в сторону, опасаясь, что руки Бабушкина потянутся помочь ей, плечом, слепо толкнула дверь и выбежала из дома.
12
Будто в спину ударило: холодок прошел по телу, разогретому у самовара в трактире, куда Бабушкин ходил с Алешей Лебедевым перед дорогой, — за ними следили. Почувствовал прежде, чем увидел; в отдалении кто-то двигался в шаг с ними. Бабушкин глянул мельком: мастеровой в короткой бекеше, высокая шапка из черной мерлушки, лицо с запавшими щеками и ненаходчивым взглядом выпуклых глаз.
— Теплынь, — сказал Бабушкин, озирая темневшую улицу. — После чая и холод не берет.
Шпика озадачила беспричинная остановка, он показал тяжелый, носатый профиль, уставясь в витрину булочной.
— Мороз упал. — Алексей не переставая думал о предстоящей поездке в Читу, видел свое победное возвращение в родной город, вагоны, свинцово-тяжелые от винтовок и пулеметов. — Днем старик Казанцев приходил: сказал, что готов газету печатать, если мы решим.
— За нами шпик, — шепнул Бабушкин.