Она задала вопрос деловито, прислушиваясь к шуму в сенях.
— Без суда — нет. А после суда... — Он пожал плечами. — Если вам будет угодно взять на себя исполнение приговора...
— Вы не смели прийти сюда после того, что было утром... Странный, дурной человек!
— Сердцем вы ждали моего прихода: это теперь вы говорите — не смел. Смел! И вы не удивились моему приходу: вас мучают сомнения. Не верю я вашему спокойствию, не верю и боюсь за вас. Да, не кривите рта, за вас тоже боюсь, хотя вы ищете смерти, а больше всего страшусь за судьбу дела, ради которого мы живем.
Она метнулась к столу, схватила один из приготовленных снарядов и вложила его в ладонь Бабушкина.
— Ну?.. Никакой перемены, никакого освобождения?
— Еще уроню, — скучно сказал Бабушкин.
— Ничего: она не вполне приготовлена.
Он приподнял бомбу на высоту глаз, чтобы разглядеть ее взглядом мастерового, знающего цену литью и чеканке, и в это время распахнулась дверь, в комнату вломился хмельной Зотов. Следом вошла Анна и плоскогрудый чиновник, серый, перхотный, с неуверенным и недобрым взглядом маленьких глаз за стеклами пенсне. Приметив поднятую бомбу, Зотов шарахнулся, осел, будто собрался вприсядку, и прикрыл лицо круглой бобровой шапкой. Продержался так несколько секунд и стал хитро, играя, сдвигать шапку, открыл кобылий ошалелый глаз: гость бережно укладывал снаряд на скатерть.
— Обманули старика, — сказал Зотов недобро. — Обещались охрану, а теперь сами за бомбы принялись. Ну-ка я вас к ответу, в суд, в участок закатаю!
— Извольте: хоть к мировому, хоть к самому господину Кременецкому, мы с ним давние знакомцы.
— Энергии, говорят, недюжинной, — оживился Зотов. — И дело знает, не чета сибирским увальням.
— Кременецкий — гончая, а этот — заяц, — потешалась Анна.
На подпитии, в расстройстве ума, в Зотове прорвался мужик — в мочальной всклокоченной бороде, в том, как он переминался с ноги на ногу, в ошарашенном взгляде.
— Дворника! Дворника! — крикнул он, всхлипнув. — Эх, кабы нам дворников вдоволь, да чтоб с разумением и глаз верный!.. — Взгляд его упал на спутника Анны и зажегся ненавистью. — А ты ходишь... сторожишь... гиена смрадная... гниль! Видал это? — Он выбросил вперед прыгающую, со сложенным кукишем, руку, которой уже и подпись на денежных документах не под силу. — Не держать тебе приданого за ней... в землю закопаю... ему, — он показал на Бабушкина, — отдам, пусть хоть всю губернию под ружье ставит, а тебе и целкового не будет. Брысь!
Анна гневно вскинула руку, не приближаясь к отцу, но так, чтобы он видел, что она бьет, бьет отца, презирает и бьет. И Зотов ошалел от ярости, ухватился за массивный стол, немного приподнял, но что-то остановило его — стронувшиеся с места метательные снаряды или стеклянный звук ударившихся сосудов. Он испуганно отнял руки, грохнув об пол ножками стола и с криком: «Прокляну‑у! — выбежал из комнаты.
13
Он приказал ссыльным сбросить верхнюю одежду, с него же содрали все, белья не оставили. Вместо егерского — сунули холщовое, ношеное, в синюю полоску, и Коршунову казалось, что оно разит чужим потом и его покусывают хоронящиеся в швах вши. Штабс-капитан повертел в руках приличные штиблеты, поглядывая на голые ступни подполковника, и отставил их в сторону, будто и они не по чину Коршунову, дал сапоги, и пришлось плисовые штаны сунуть в голенища, под шерстяной носок и онучи. «Сволочь!» — выругался пре себя Коршунов, но подумал, что в сапогах теплее ехать через Сибирь в Харбин. Даже после пяти суток дороги, сойдя с поезда на станции Чита-город и ступив на привокзальную Атамановскую площадь, Коршунов недобрым словом поминал неизвестного мещанина, чья шкура — белье, обвислый триковый пиджак и плисовые штаны — верно служила ему.