Когда собрался с силами и вернулся в избу, понял, что времени прошло совсем немного и за столом все еще молчали, тревожась и недоумевая, зачем он ушел.
— Когда это случилось? Когда и где? — он словно допрашивал, будто имело значение, на какой версте погибли товарищи.
— Не доезжая Кемчуга.
— Сколько верст оставалось до Оби?
— Не помню.
Она помнила: в памяти отпечатался дорожный столб с цифрой 649, и еще пять верстовых столбов до поманившего ее света сторожки, когда она, обессиленная, с окровавленным лбом, упала в снег и поползла. Но что об этом говорить с черствым человеком.
— Почти полтыщи, — сказал Абросимов.
Бабушкин вздрогнул, будто поразился присутствию здесь кого бы то ни было, кроме Маши и мертвых товарищей по ссылке.
— Отчего же офицеры так долго не трогали ссыльных? Чего они ждали? — Здесь была загадка, нечто важное.
Маша смотрела на него враждебно, сожалея, что в доме Натальи оказался и Бабушкин, с его резонами, допытливостью, холодным сердцем.
— Тебе пора, — глухо сказал Бабушкин Абросимову, достав из кармана часы на цепочке. — Я приду следом: Осбергом все обойдется; солдаты отвоюют его.
Абросимов ушел, поднялся и хозяин; подвинув Маше стакан чая, взамен остывшего, вышла из горницы и Наталья — суровым молчанием Бабушкин выпроваживал и их.
— Откуда в вас такая уверенность, что все погибли? — спросил Бабушкин. — Вам же встретилась сторожка.
— Мне до нее оставалось шесть верст — им двадцать. Я в пальто, они раздеты.
— Может быть, лесничество, чья-нибудь изба...
— Оставьте ребячество! До самого Кемчуга на пятьдесят верст вокруг — никого. И мороз: трещали кедры, мне казалось, что по мне стреляют.
Даже не беспощадный смысл ее слов, а глубина скорби, ее несомненный, похоронный, подтвержденный временем отзвук ошеломили Бабушкина. Уцелели только он и Маша. Но она была там, приняла бой, свершилась и ее месть, а его не гнали раздетого на мороз, ему не угрожали оружием. Безотчетная зависть к Маше, к содеянному ею проснулась в нем: желание вот так же однажды измерить свою жизнь поступком отчаянным, местью полной и физически ощутимой. Он вздрогнул от этого внезапного чувства. С самой юности понятие действия связалось для него не с дерзким поступком, когда тысячи людей смотрят на одного тебя с преклонением, с гневом или со страхом и омерзением. Истинное действие оказалось протяженным, оно — вся жизнь человека, трудная, опасная работа изо дня в день. Такая жизнь не умаляет риска, напряжение не покидает тебя и во сне, за тобой охотятся, тебя укрывают проходные дворы, лазы в заборах, ты вожделенная дичь филеров и голубых мундиров; пружина сжата туго, до предела, и сжата не однажды, не в недели подкопа или в канун взрыва, а постоянно, при каждом твоем шаге, перемене жительства, при каждой конспиративной встрече. Отчего же сердце кольнуло завистью к бедной Маше? Как возникло никогда не тревожившее его желание оказаться не самим собой, а кем-то другим, опустошенным местью, с измученным лицом, с подрагивающей рукой?
— Почему меня не было там! — вырвалось у него с болью.
— Я тогда подумала: почему нет вас, вы нашли бы выход... Но спасения там не было, то, что я жива, — случайность. — Он был теперь открыт ей весь, и его горе, и подспудный огонь, упрямая вера, что он нашел бы выход и спасение. — И я бы на вашем месте страдала, — сказала она совсем тихо. — Минутами я не прощаю себе, что не ушла с ними в тайгу. Но вы не могли знать, что нас ждет.
— Откуда на вас это пальто? — Он показал на вешалку.
— Мне дал его Кулябко-Корецкий: слыхали о таком? — спросила она с вызовом. — И поселил — в доме у Зотова, у Анны Зотовой.
— Где замешивают серу и мастерят бомбы. Зачем вы вернулись в Иркутск?
Она принялась расхаживать по комнате, поглядывая в окна, занятая мыслями, к которым Бабушкин не имел касательства.
— Так приблизиться к России — и повернуть! — недоумевал он.
Маша смотрела на него открыто и трезво, без волнения.
— Может, я захотела повидать вас; случается ведь и такое в человеческой жизни.
— Не верю, Марья Николаевна, — ответил он, помолчав. — Вы не из тех, кто поворачивает с полпути... по пустякам.
Маша рассмеялась, и в ее невеселом смехе было мстительное удовлетворение, что она угадала его ответ и оттенок испуга, нелепой угнетенности ее признанием.