— Чего об ушах тужить, если мне голову с плеч сулят! Все верно говорили их благородие: мы задержали три вагона теплых вещей: рабочие, смотрите, в пальтишках мерзнут, а чужого не берут. Шли эти вагоны не в Харбин, не к увечным воинам, а от них. — Зажмурив глаза от боли, он натянул малахай и постоял, тиская уже закрытые уши. — Сил нет терпеть... а хотел услужить офицеру. В Петербург шли эти вагоны и в Нижний: генералы наворовали. Угоняем паровозы? — Он будто задумался, принять ли и эту вину. — В Россию гоним, что под рукой, старье даже — гоним, машинист иной раз на ногах не стоит, а мы велим — и едет, едет, чтоб солдатскому эшелону часу лишнего не оставаться в Иркутске. Это власти боятся маньчжурского солдата в Россию пускать, а нам оно и лучше: пусть едут домой и расскажут правду о войне...
— Вяжи его, братцы! — крикнул чубатый унтер.
— Повяжешь, погоди... — сердито отмахнулся Абросимов. — Я сам на плаху взошел. Скажите на милость, зачем мне, рабочему человеку, в Иркутске вас держать? Вас забастовкой пугают; а она вот — забастовка, стоит голодная, глаз не прячет. Нам не нужны ваши штыки...
— Гоните его, хама! — раздался надменный голос подполковника Коршунова.
Драгомиров воспрял духом: брошенные в толпу слова Коршунова произвели действие, — пала зловещая тишина, поунялась разноголосица, люди подобрались, будто в ожидании приказа.
— Три паровоза! — выкрикнул Абросимов, не теряя и секунды, и выкинул на пальцах то же число. — Прошлой ночью три паровоза стояли на путях. Их угнало начальство; один на станцию Зима и два в Иннокентьевскую, рядом. В Иннокентьевской рота каширцев охраняет депо.
Кому поверить? А что, как правда рядом готовые паровозы и все само собой разрешится без крови? Но зачем же полицмейстер в стужу, на ночь глядя, надрывал глотку, если он мог приказать каширцам привести паровоз?
— И ты положь крест, мужик! — нашел выход солдат: инженеры крестом поддержали генерала, пусть и этот вспомнит о боге.
Абросимов растерялся, не принимал сделки: честное и открытое слово выше божбы.
— Испугался! — крикнул унтер. — Все они христопродавцы!
— На него офицеры страху напустили, — пришел на выручку Бабушкин. — Он и забыл, какой рукой крест кладут. — Абросимов наконец перекрестился. — Пошлите с ним команду и офицера построже, — предложил Бабушкин, уже стоя на перроне рядом с полицмейстером. — Он покажет, где паровоз, а обманет, — делайте с нами, как полицмейстер велит.
Он дело предложил — простое, несомненное, без проигрыша для эшелона. Солдаты приняли его условия, они позволяли все решить миром, а Коршунов и не подозревал, что все сделано иркутским начальством так бездарно и дурно. Подкатила дрезина. Абросимов прихватил с собой машиниста — на случай, если каширцы отпустили домой машинистов. Солдаты смотрели вслед дрезине, прислушивались к затихавшему ее скрежету, к тонкому, визгливому голосу стылых колес, а когда дрезина скрылась за товарным складом, они увидели на стуле человека с веселыми глазами.
— Неужто оттого, что на вас, мужиков, надели мундиры, вы стали другими людьми и вам меньше нужна свобода? — спросил Бабушкин. — Или вы не поняли, чего от вас хотят, зачем везут в Россию, не безоружных, как всех, а при оружии?
— Прежде сроку не митингуй! Будет паровоз — валяй!
— Заткните ему глотку!
Коршунов молчал. Торопить людей теперь опасно, как бы не раскололся поезд, как это уже случалось с другими. Впереди у них восемь — десять дней пути, они увидят ласку начальства и угрюмость страны; вдоволь мяса и хлеба, фронтовую чарку, а от попутных людей — проклятье, брошенное в спину; торопить их не надо.
— А если и народ за оружие возьмется? — размышлял Бабушкин. — Возможно такое? Еще бы невозможно, когда людям невмоготу терпеть. Если народ возьмется за оружие, а вас против него поставят, тогда как? Война! Брат на брата! Как же не спросить себя: хочу я такой войны или не хочу? Вы не жандармы, вас от земли взяли или с фабрики, туда и вернут, не в барские кресла. Как же вы будете целиться в нас, это только палачу легко...
— Уби-и-л-и! — тонкий, бабий вопль раздался позади.
Огибая заиндевелый угол вокзала, на перрон двинулась темная ватага, городской сброд — дворники, лавочники, оставшиеся в эту пору без товара, сахалинцы, пристав в темной шинели и двое в кровь избитых георгиевских кавалеров. Они остановились под окнами вокзального буфета, чтобы солдаты увидели разбитые лица, изодранные гимнастерки под расхристанными шинелями. Узкогрудый солдат с сонными, несмотря на кровь, глазами предался в руки чубатого унтера и повис на нем, а второй, мордастый встрепанный крепыш, порывался говорить.
— Напился... скотина‑а! — Драгомиров взял мордастого за отвороты шинели и тряхнул. — Из какой части?
— Каширского 144‑го пехотного полка рядовой Конобеев... — Он подался к генералу, как к благодетелю, но его держали под руки.
— Кто ж это вас так? — Соболезнуя, Драгомиров вынул из кармана белый платок, приложил его к лицу солдата и отдернул руку, будто ее обожгло.
— В гостинице «Золотой якорь»... — плакался мордастый.