На долгом перегоне после Верхнеудинска, когда в теплушку вернулся и Клюшников, улеглись перед Байкалом, но сон не приходил, один Ермолаев спал на верхних нарах — на спине, не шевелясь, широким бледным лицом к близкому потолку. У Ермолаева нездоровое сердце, дыхания его не слышно, лежавший на краю нар Савин поглядывал на неподвижного друга, отыскивал на плоском, как у скифского изваяния, лице признаки жизни. Земное существование телеграфиста Ермолаева протекало в нужде — поначалу с больными стариками, а потом, вдруг, незаметно для товарищей, едва успевших отыграть свадьбы, — в большой семье: жена из обрусевших буряток дважды родила ему двойню и снова была на сносях. Ермолаев не телеграфировал ей на Мысовую, не решился тревожить, а Савин и Клюшников позвали своих повидаться, хоть накоротке, пока паровоз наберет воду. Савин ждал встречи с радостным чувством, а Клюшников поеживался, будто уже под натиском упреков, жалоб и слез. «Зря вызвал!.. — каялся он. — Нагрянул бы как снег на голову, она и всплакнуть не успела бы. Дом наш близко, — объяснил он Воинову, — от станции двухсот саженей не будет». «Ночью стучать — напугаешь, — возразил Савин. — Может, и четверти часа не простоим, пока добежишь, достучишься, пока узнает спросонья...»
Мешают уснуть грохот и гудки, особенно гудки, в них столько же скрытого, неожиданного, как и в людских голосах; то вопрос пополам с угрозой; то ворчливое, с отходящим сердцем, успокоение; хриплое, на басах, предупреждение кому-то и отчуждение; и удаль, и ликующий короткий вскрик, и прерывистая, тоской пронизанная жалоба; отчаяние слепца, ломящегося вперед; стоны и вздохи после миновавшей опасности; дерзкий вызов и лукавое, притворное покорство; суетность, суетность, а следом молчание, за которым тоже чудится мысль и чувство, молчание и тяжкое, надсадное дыхание машины.
— Ну, чего там? — спросит кто-нибудь у Клюшникова, когда он с лязгом задвинет двери: его одолевало нетерпение.
— А чего: едем! — отвечал телеграфист или называл полустанок, придорожное селение. — С дороги не сбились. — Он кружил по теплушке в свободном пространстве или присаживался на черно-зеленый винтовочный ящик. — Бароном, верно, еще не смердит на Байкале, — сказал он, когда до Мысовой оставалось не больше двух часов езды.
Слова его обращены к Бабушкину, — он комитетчик, поездил, повидал мир, его и Воинов назвал как-то старшой. Именно старшой — не начальник, не командир над ними, а старшой.
Бабушкин ответил не сразу; где теперь может быть поезд барона? Как случилось, что он движется по Сибири с такой скоростью? Когда же он казнит и судит, осаждает вокзалы и депо? Не на ходу же он исповедует губернских сановников, дерет с них монаршим повелением три шкуры! Уже и в Забайкалье докатились отголоски его разбойной гульбы от Пензы и Сызрани, от Челябинска, Отинчак-Куля, Уфы, Шумихи, Томска, а следом и Красноярска, уже замкнулся в угрюмости красноярский кузнец Воинов, узнав, что казачьи сапоги дотоптали жаркие угли красноярской забастовки. А Верхнеудинск оглушил недобрыми новостями: Канск, Иланская, Тайшет, теперь и они — выморочное поле, ископыченное дикими, железными конями барона. На депо Иланской, где собралось более пятисот рабочих с женами и детьми, барон бросил волынцев, семеновцев, роты Звенигородского полка, головорезов из встречного эшелона Терско-Кубанското графа Шереметева полка, сообща они открыли частый, вперекрест, огонь внутрь депо по заметавшимся людям. Густой пар, выпущенный в отчаянии из двух стоявших внутри паровозов, наполнил депо, но огонь не утихал. Людей поджидали у выходов и расстреливали, добивали на снегу, с охотничьим азартом настигали в отдалении от станции[7]. Невозможно допустить, что барон окажется в Иркутске раньше, чем они, есть ведь еще Черемхово, Зима, Иннокентьевская, должны же они замедлить барона, сбить спесь, заставить поправлять взорванные пути — две группы подрывников сутки, как выехали на запад... Бабушкин не успел ответить Клюшникову, с верхних нар заговорил Савин:
— В Верхнеудинске я повидал инженера Медведникова, он рассказал мне важную подробность: при бароне действует почтово-телеграфный чин Марцинкевич. Чиновник третьего разряда, садист, специальный охотник за нашим братом телеграфистом. Требует казней, казней, а розог — только из особой милости. Из Красноярска сообщили.
— Найдется и на него пуля, — заметил Воинов. — Каков бы он зверь ни был, прежде барона ему в Иркутск не попасть.