Шутки в сказках не отличались щепетильностью. Все, что созрело для перемен, нуждается в грубоватых шутках. Легавая собака могла превратиться в принца, но могла и в жениха-зверя, и в лежебоку или в серну. Без щетины Такой-Сякой-Шершавый не оказался бы среди высшей сказочной знати. Внизу живота у Руфи струился ключ смерти, но ей было приятно, когда валет Зуттера и знать не хотел об этом. Он пробирался к источнику ее боли так близко, что боль и желание были уже неразличимы. Валет был глуп и лез напролом, потому что был полон естества, а естество его лучилось шуткой. Валету нельзя было поговорить о боли, но ему позволялось к ней прикоснуться. Там он был мальчик-с-пальчик, а когда забывал, что он лишь часть целого, то и настоящим мужчиной. Тому, что оставалось от Зуттера, уже не надо было быть ни настоящим, ни мужчиной. В этом остатке он был лишь гномиком, нарисованным измазанным сажей пальцем на школьном листке в клетку. Существом не от мира сего. Soutter, il est de l'au — delà. Пенсионером, от которого требуется немного выдержки, даже если она уже не отличается особой стойкостью.
Как часто он не имел этой выдержки и до тех пор срывал попытки Руфи сделать из мещанина Гигакса благородного человека, пока она не отказалась от своей затеи. А иначе почему бы ей в свою последнюю ночь обращаться к Леоноре? Она знала, что ночь эта последняя, и не разбудила его, когда он спал, как сурок. Когда он вспоминал об этом в реанимации, его душили слезы бешенства.
А других слез и не бывает, эту науку он усвоил тридцать лет назад. Плачут не от печали, как хочется и принято думать. Плачут всегда от ярости, от уязвленного тщеславия, от безудержной жалости к самому себе.
Руфь должна была научиться понимать природу своих слез, когда — под давлением Фрица и Моники — изменила самой себе. Она поехала в землю Зальцбург, чтобы «встретиться лицом к лицу» со своей болезнью. Метод «самопознания», который ее там ожидал, требовал отказа от выдержки в любой ее форме. Ее считали едва ли не причиной болезни, а то и самой болезнью. К счастью, в земле Зальцбург знали, как справиться и с
Она почти целую неделю пыталась выдержать эту процедуру. Зуттер в это время был по уши занят делом, к которому имел самое непосредственное отношение бывший обитатель «Шмелей», художник Йорг фон Бальмоос, тот самый, который назвал Эмиля «Эзе». Он был любовником одной полуазиатки, зарубившей из-за него топором своего мужа.
Судебное разбирательство происходило в начале девяностых годов. Несколькими годами позже он снова с головой погрузился в процесс, в котором ему пришлось играть роль судебного репортера, и его отчет придал делу новый оборот. Зуттер вернулся к этому делу, когда и сам почувствовал себя несостоявшимся супругом, ему, похоже, захотелось задним числом разобраться в том процессе, как Руфи — расшифровать знаки языка навахо.
Тот репортаж Зуттера был отмечен, газета не скупилась на похвалы в адрес своего автора, а потом стала его зажимать — так он это расценил впоследствии. В реанимации Зуттер понял, что и это воспоминание крепко пристало к нему и держало в напряжении. Так было и тогда, когда Зуттер ясно ощутил приближение непостижимой утраты.
Все это занимало Руфь меньше всего. Поэтому она оставила его сидеть над материалами давнего дела, снова вытащенного им на свет божий, и позволила увлечь себя в окрестности Зальцбурга, чтобы там забыть о своей выдержке — ради благочестивой легенды, утверждавшей, что на одном крестьянском дворе занимаются не крестьянским трудом, а чудесным исцелением от болезней и мужчин, и женщин. Стало быть, могут исцелить и Руфь.
Так называемое «самопознание» оскорбило Руфь сильнее, чем медицинское заключение. Ей было легче жить со своей болезнью, нежели с самоуверенным суждением о ней. Неверное слово убивает еще при жизни, а ей тогда казалось, что в их группе жаждущих исцеления она слышит только лживые слова, к тому же исполненные самой искренней веры в свою силу.
Когда она, возвратившись, отдыхала от этой терапии, Зуттер читал ей сказку о «горе Зиммели», которая не открывалась, когда так называл ее чужой человек. Настоящее ее название было «Земзи», и только чистый сердцем знал это. В сказках возможны любые превращения. Но стоит произнести одно-единственное неверное слово — и все застывает, превращается в лед.
В скольких неверных словах подозревал я тебя, Руфь, и ты не простила бы мне этого, если бы не мой валет, которого, казалось, не заботило ничто, даже твое прощение.