И нарочно, завязая в грязи, первый пошел за гробом. По дороге к кладбищу на холоду хорошо плакалось. Слезы сохли на ветру, как в отрочестве. Тетка Марья Харитоновна причитала где-то поблизости, за правым плечом, тихим смущенным воем. Все думали о том, как бы посуше пройти. Жалкий катафалк двигался зигзагами. К кладбищу в строй голых мокрых деревьев за обшарпанной стеной добрели только самые близкие. В церкви было сумрачно, гулко, сыро. Воробков озяб; мелькнула мысль, что простудится. Но у горя оказалась своя температура, и к могиле, когда опустили гроб, он бросился в полном самозабвении, похожем на бред в жару. Его держали, он тихо всхрипывал: «Мама! Мама!» Домой возвращались, когда неуловимый осенний вечер подкрадывался еле заметной мутью. На лицах покоилось выражение выполненного долга и грустного самодовольства. Могильщики с удовольствием получали деньги от Марьи Харитоновны. На Воробкова стали набегать посторонние размышления. Предстоял еще поминальный обед. Можно было заранее предположить, что гости будут хвалить осетрину и безвкусное сооружение из несладкого скользкого крема, залитого пресным компотом. На извозчика уселись втроем: рядом с Воробковым тетка, Лиза напротив, на передней скамейке. Его колени касались ее колен; раза два, на сильных толчках, она схватилась за полу его пальто. Это детское движение тронуло Воробкова, и тут он разглядел лицо двоюродной сестры. Оно только на первый взгляд казалось круглым, будучи лишь широким, несколько скуластым, мордовским, что ли, по овалу, — в этом заключалось его сходство с лицом покойной Анны Герасимовны. И нос был нерусский, с горбинкой, глаза серые, выпуклые, в необыкновенно правильном разрезе, какие-то учебные, как в кабинете наглядных пособий, сияли ясно, чуть-чуть бессмысленно. По крупным и слегка пухлым рукам ее, не покрасневшим без перчаток даже на сыром холоде, можно было предвидеть, что, выйдя замуж, она раздастся к тридцати годам. «Хороша Лиза стала! — удивленно подумал Воробков. — И улыбается во весь рот». Действительно, смущенное добродушие уже победило печаль в ее легком мозгу.
Тетка без устали завистливо тараторила о наследстве.
— Все, все, Гриша, тебе завещала, форменно, на бумаге, дом, мебель… Так тебя любила, других готова была забыть.
И она жаловалась, что сундуки с платьем и женским бельем, оставленные Лизе, на поверку не столь богаты, как думали.
— Жила же чем-нибудь покойница всю эту революцию! Вот и распродавала, что тебе меньше нужно.
Разговор утомил его.
— Можно, тетя, вы уже сами отправите обед, я так устал, так устал…
Она осуждающе поджала тонкие губы.
— Чай, не в трактире соберемся, без хозяина!
Но Воробков настоял на своем и, минуя столовую и залу, где уже вожделенно посматривали на накрытые столы толстые опечаленные купцы во френчах и скрюченные богомолки молчаливо глотали голодную слюну, прошел в свою комнату, разделся и уснул сухим и горячим сном, — в самом деле простудился.
Три дня держался жарок, болела голова, тело словно залечивало рану, нанесенную потерей. Больной старался ни о чем не думать, валялся — глаза в потолок, смутно надеясь проболеть два месяца, а за это время сгладятся горести и тревоги, в Москве потечет веселая, невозмутимая жизнь. За ним ухаживала Лиза, оберегала покой, выпроваживала мать, когда та приходила с очередной просьбишкой уступить шкафчик из кухни или фикус из гостиной. Воробков распорядился свезти часть мебели в комиссионный магазин; подводы громыхали по плитам двора. Лиза освоилась, разговаривала ласково и свысока, как с тяжелобольным, перехватывала у матери сообщения, уверенная, что из ее уст ему все приятно.
— Цены назначают прямо бессмысленные. Маме говорят: «Если хотите продать скоро, не дорожитесь». За буфет, — знаете, мореного дуба, из столовой, — назначают сорок рублей.
Она смешно ужасалась и возмущалась. С ней являлись в комнату сырость и ветер улицы, на бровях дрожали бисеринки дождя. Ее речь, ее живость, даже термометр, вставляемый под мышку Григорию Васильевичу, не соответствовали кругу его обычных мыслей и ощущений, манили к юности. Неприметно он сошел на язык малоразвитого ученика провинциального коммерческого училища, припомнил давно забытые сочетания слов, жеманился.
— Откуда вы понятие о деньгах имеете, Лизочка? Мне желательно, чтобы вы размышляли о чем-нибудь приятном, за вашу доброту. Скажите тете, пусть возьмет зеркало из прихожей. Это для вас, Лизочка.
В их разоренном быту никто никому ничего не дарил, все скулили, ласкового слова не услышишь, что-то похожее приходилось разве что читать. Уши ее счастливо рдели.
Так побеждала жизнь. На четвертый день Воробков встал и прошелся по комнатам, едва не вскрикивая от замирания сердца. Слабость роднила с младенческими подвигами. Тридцать лет тому назад он так же открывал новые закоулки. Полная привычная обстановка сохранилась только в его комнате и в кабинете отца, где временно приютились Марья Харитоновна и Лиза.