Театр «Одеон» я любила больше всего на свете. Там все было хорошо, все были счастливы; он был сродни школе, в нем полно было веселой молодежи, и Дюкенель был самым галантным, самым умным и чудесным директором на земле. Мы ходили в Люксембургский сад играть в мяч, все вместе мы играли в карты, в ладошки, да во что угодно. Думая о «Комеди Франсез» и о том маленьком напыщенном мирке с его завистливыми пересудами, вспоминая «Жимназ», где только и разговору было, что о платьях и шляпках, я с еще большим восторгом относилась к «Одеону». В этом храме искусства думали только о предстоящих постановках, говорили только о театре, репетировали и утром, и днем, и вечером – все время. Я обожала это. И даже сейчас, услышав слово «Одеон», я снова представляю себе Париж, лето и деревья, окаймляющие Сену по правому берегу. Каждое утро я ехала в театр в своей маленькой коляске, поскольку жила в ту пору довольно далеко, на улице Монморанси, в XVI округе. У меня были две лошадки, два чудесных пони, которых мне отдала тетя Розина, потому что однажды они чуть было не сломали ей шею, когда вдруг понесли. И была у меня прелестная коляска (уж не помню, кто мне ее подарил), именовавшаяся «кареткой», которой я управляла сама. Я мчалась по набережным галопом, во весь опор, сверкающее июльское солнце расцвечивало Париж серебряными и голубыми бликами. Несравненный раскаленный город выглядел пустынным. Я пересекала его, отпустив поводья, и брала их в руки, лишь подъезжая к театру. Оставив коляску возле «Одеона», я бегом поднималась по холодным растрескавшимся ступеням театра, торопясь в свою гримерную и приветствуя всех на ходу, сбрасывала накидку и шляпу с перчатками и устремлялась наконец на сцену, во тьму, довольная тем, что после поездки по залитому солнцем Парижу добралась до привычного полумрака. Там, при слабом свете висевшей над сценой лампы, там, в окружении декораций, там, во тьме, там, среди едва различимых лиц, там теплилась настоящая жизнь. Ибо я не знала ничего более животворного, чем этот пропитанный пылью воздух, я не знала ничего более веселого, чем эта темнота, я не знала ничего более лучезарного, чем этот полумрак. Однажды моя мать из любопытства заглянула туда ко мне и едва не умерла от отвращения.
– Как ты можешь жить тут? – спросила она.
Как рассказать ей, что я никогда не смогла бы жить где-то еще? Да, я могла жить там, мало того, по-настоящему я жила только там!.. С той поры мне приходилось иногда кривить душой, но по-настоящему я всегда любила лишь этот театральный цех, где я и мои товарищи, подобно мясникам и поэтам, резали и кромсали на куски наши пьесы.
Дни шли за днями, мне исполнился двадцать один год, выглядела я на семнадцать, а играла с одинаковой радостью женщин тридцати пяти и пятидесяти лет. Ибо сама жизнь казалась мне нескончаемой радостью. За стенами театра меня ждал Париж с его лошадьми, его небесами, платанами, мужчинами, кафе, балами, с его рассветами, шампанским и ночами: жить в театре было невероятной, очевидной, немыслимой удачей. Это было прекрасно. И забавно, и удивительно. В «Одеоне» мне довелось повидать многое. Я видела, как из робости часами пряталась за декорациями госпожа Жорж Санд, видела, как освистали Дюма за то, что он демонстративно появился в своей ложе с любовницей, видела, как один актер-грубиян сделал резкое замечание бывшему принцу Наполеону – тот вроде бы сел на его перчатки, и принц швырнул эти самые перчатки на пол, выразив удивление, что банкетка в «Одеоне» такая грязная! Я видела однажды разбушевавшийся зрительный зал, возмущенный тем, что не играли Виктора Гюго, и встретивший бедного Дюма криками «Рюи Блаз»! «Рюи Блаз»! Виктор Гюго! Виктор Гюго! «Рюи Блаз!», слышала свой голос, который требовал для Дюма права быть самим собой, а не Виктором Гюго. Помню, как публика разразилась хохотом, когда в спектакле «Кин» я вышла в эксцентричном костюме, одевшись под англичанку, и как очень скоро, благодаря аплодисментам моих друзей-студентов, злобный смех прекратился, уступив место смущенному вниманию зрителей, покоренных моим голосом, о котором тогда уже заговорили газеты.
Но главное, в один прекрасный день я увидела, как пришел безумно влюбленный в Агар [23] , нашу великую трагедийную актрису, юный Франсуа Коппе, необычайно похожий на Бонапарта. Он принес свою пьесу, которую Агар хотела играть со мной и которую без особого труда я уговорила принять Дюкенеля: конечно, он был влюблен в свою жену, но ведь и в меня по-прежнему тоже.