Но и тревога моя за него рассеялась, я не почувствовал в нем ни острой боли, ни особенного горя — так, кислое уныние. Но это, я понял, было обычное его состояние. А отставши на пару шагов, я увидел город его глазами: вместо людей по улицам передвигались безглазые мешки. Так что я не удивился, когда перед Адмиралтейством в Сашкином саду он отвернулся к кустам и при полном скоплении гуляющей публики преспокойно отлил в лучах заходящего солнца.
На этом и закончились наши излияния.
Ну и я дал себе волю — кашлял до самого дома.
Не смог остановиться, даже когда снова засвиристела Снежная Королева. Никаких вопросов, что со мной происходит, сразу обличительный напор:
— Андрей с тобой? А почему ты его отпустил, он же собирается совершить акт самосожжения, под Лениным, перед Смольным! А ты сам не мог догадаться, расспросить его?! Вот она, цена твоим отцовским чувствам!!! Позвони, разыщи!!!
Цифры его телефона она вбивала как гвозди в мою тупую бесстыжую голову. Но ужас я испытал, только когда она наконец заткнулась. Для самосожжения вроде бы требуется какой-то бензин, но кто его знает, что этот бедняга мог придумать. Сейчас я снова любил его буквально больше жизни.
С колотящимся сердцем, задыхаясь от ужаса и от кашля, я ринулся вниз по лестнице. С таким кашлем в троллейбус нечего было и соваться, но даже и таксист отказался меня везти, невзирая на намордник.
И я потрусил по остывающему Невскому, распугивая народ своим хрипом и кашлем, ежеминутно останавливаясь, чтобы набрать Андрюшку, но он молчал
Однако в районе Четвертой Советской Андрюшка наконец откликнулся. Он в Пулкове, собирается домой. Говорил скучающе и, почему я задыхаюсь, тоже не спросил. А я не спросил, что такое лоукостер.
Мокрый как мышь, стараясь кашлять себе за пазуху, я плелся до дома переулками не меньше часа. А там измерил температуру, и оказалось тридцать восемь и шесть. Под утро же перевалило за тридцать девять. И кашель сделался раздирающим. Я буквально ощущал, как разрываются мои легкие, но удержаться не мог, только старался кашлять помягче, в подушку.
Врач возник к вечеру. Бронхит, ковид, требуется катэ… В поисках катэ меня с завываниями катают по городу в фургончике скорой помощи и до того закатывают, что я уже не представляю, где я нахожусь. Внутри чисто и технологично, как в подводной лодке. А потом меня вкатывают в какой-то батискаф, и я даже не пытаюсь понять, гудит снаружи или у меня в голове.
Поражение… семьдесят пять процентов…
На палец надевают какую-то электронную прищепку.
Сатурация… восемьдесят шесть процентов…
Гулкий приемный покой… Раздевают, одевают…
Я оказываюсь в необозримом ангаре в выгороженной клетушке с тахтой и каким-то прибором ростом с тумбочку, увенчанным змеящимся экранчиком. В недосягаемой полутемной вышине сплетаются металлические удавы вентиляции, а мне уже буквально нечем дышать, и нарастающая тревога скоро превращается в ужас. Заботливые космонавты в белых скафандрах вводят мне в ноздри тонкие гибкие трубочки, и ужас сменяется кратковременным счастьем, однако близость ужаса я тут же начинаю ощущать снова. Оказывается, для удушения не нужны ни бетонная плита, ни удар под дых. Феликс считает, что наш главный враг — власть, а оказалось — природа.
Тем не менее, когда мне звонит Муза, я храбрюсь, стараюсь ее не пугать: все нормально, мне уже лучше… Но когда она принимает это слишком легко и тут же переходит к своему (уже не нашему) памятнику, мне становится обидно. А она с гневной радостью рассказывает, какие боевые операции они с Феликсом задумали, она отольет миниатюризированный памятник из политриметилгидратфосфатилена, и они с Феликсом сами установят его на Малой Конюшенной под боком у нашего Курятника с разъясняющими комментариями в интернете, и это вызовет такой резонанс, что властям после этого будет не так-то просто…
Я уныло поддакиваю, но она не замечает моего уныния, и обида моя все растет и растет, и когда она завершает свой монолог жизнерадостным «Целую!», я сухо отвечаю: «Спокойной ночи».
Мою-то ночь никак нельзя назвать спокойной. Белые космонавты вонзают в меня капельницы, трубочки в нос я уже сам то вставляю, то вынимаю, но и этого бывает мало, меня переворачивают на живот — это называется прон-позиция, в ней почему-то легче дышать, хоть и мешает подросший животик. Если бы мне неделю назад сказали, что мне придется сутки за сутками лежать на животе, я бы ужаснулся прежде всего скуке, но когда задыхаешься, скучать совершенно некогда. Борешься за каждый вдох, который так до конца и не удается, с надеждой ждешь подключения к кислороду, со страхом ждешь нового приступа удушья — азартное, в общем, занятие. И в конечном итоге даже и духоподъемное. В том числе из-за того, что, когда меня через бесконечное количество нескончаемых мучительных дней наконец выписывают, от моего брюшка почти ничего не остается.