Только вот Петруха по какой-то причине начал проявлять неудовольствие: «И зачем было перед всеми подчеркивать наши отношения, — сердито заговорил Петруха. — Я секретарь коллектива, и я не могу подрывать свой авторитет в глазах комсомольцев!»
А ее еще вдруг обзывают ужасно каким страшно обидным словом! «А вдруг правда это нехорошо, гадко, вдруг и правда ее теперь имеют право называть такими словами?»
Нет, у Петрухи никаких отсталых предрассудков не имеется: «Любовь хороша тогда, когда она свободна, тогда она красивей. Ведь так, моя хорошенькая девочка?»
Но тут беда заходит с другой обратной стороны:
Натка спрятала лицо. Аборт! Неужели он произнесет это слово?
— Я не хочу… — прошептала она.
— Что же ты хочешь, интересно знать? — зло спросил он. — Неужели ты хочешь, чтобы я, секретарь коллектива, перестал отдавать все свои мысли и заботы комсомолу, чтобы я погряз в домашних заботах, пеленках и дрязгах? Но ты подумай сама: ты сейчас активно работаешь, ты можешь повеселиться, пойти в кино, играть в живгазете. Разве ты хочешь все это бросить, стать мещаночкой, быть привязанной к дому, к пеленкам? Из комсомолки превратиться в домашнюю хозяйку?
Конечно она не хочет быть безыдейной мещаночкой: «Когда ей начали привязывать ремнем ноги, стало неприятно и стыдно, но подумала: „Десятки женщин каждый день проходят через это…“»
Петрухе тоже не сильно чтобы особенно ловко:
Петруха вошел сконфуженный, скомкав в руке кепку, и не сразу нашел Натку среди бледных женских лиц. Она смотрела строго и вопрошающе. Она была новая и непростая — не та, которая бегала к нему по вечерам.
А потом произошла простая рабочая, я извиняюсь, групповуха:
Жесткие волосы — не волосы Петруся — прикоснулись к ее щеке. Натка села и со всего размаха неожиданно окрепшей, злостью налившейся рукой ударила прямо в светлое пятно чужого лица, вскочила, хотела уйти и грохнулась на пол. Поняла, теперь поняла, что пьяна, и все пьяны, и все омерзительно, гадко, пошло, и пьяное насилие смешалось с пьяным безволием.
Она видела их всех, несколько часов назад казавшихся славными, веселыми людьми. Она видела Петруху Сизова, уткнувшегося головой в колени полураздетой Любы…
— Я доставил удовольствие себе и Ивановой — что же тут плохого?
Для него-то ничего, а вот для нее намного более хуже:
— Я опять… в положении… Это так ужасно, Петрусь.
Он рванулся от нее и после некоторого колебания повернул к ней чужое смеющееся лицо.
— Ты думаешь, нашла дурака, который станет оплачивать твои аборты, с кем бы ты ни гуляла?
И вот обратно происходит то же самое, только намного более больнее:
Опять та же неудобная поза и острая, жгучая, непрерывная боль — боль, кажущаяся невыносимой и все-таки перенесенная до конца… и кровь, много крови… и злые слова, и чужая улыбка Петруся…
И это еще не всё!