«…чуть ли не в первый день приезда грубо оттолкнул меня и как женщину, и как человека, „я не хочу отношенческих разговоров“, прекратил и всякие разговоры со мной, прямо сказал, что ничего нет особенного в том, что у него были женщины, не мог же он жить без этого 2 ½ года, он даже возмутился и рассердился, увидев мое разочарование и расстройство при этом открытии, сразу же замкнулся и стал таким, как был со мною до своего отъезда — чужим, враждебным, почти ненавидевшим меня, тяготящимся мною, „оставьте меня в покое, мне от вас ничего не нужно, я ни к кому не лезу“, не печатается, не работает и не зарабатывает ни копейки, не выказал никакой жалости к гибели мамы и Лели, не понял того страшного кошмара, который я пережила, относится ко мне враждебно, недоверчиво, абсолютно холодно и равнодушно, как к совершенно чужой, посторонней и ненужной женщине, все мои мечты и надежды на нашу радостную, дружную жизнь разрушены окончательно и безвозвратно, в сущности, не жена, не друг, не близкий ему человек, а, кажется, злейший его враг, всем недоволен — готовлю я ему „невкусно“, и он теперь стал готовить себе еду сам, в сущности, очень примитивен, чужды и непонятны все „тонкости“ моих ощущений и переживаний, что ему сейчас от меня нужно — чтобы я была здорова, чтобы я доставала деньги, готовила вкусную еду, убирала комнату, заботилась обо всем быте и ни во что не вмешивала его, ничего от него не требовала, трудно понять, чем вызвано такое жестокое, такое дикое отношение ко мне — больной, ненормальный человек? А м. б., просто — разлюбил окончательно, разочаровался во мне, и я просто стала ему не нужна, докучна? ведь я любила этого человека, но только всегда, всегда, всегда я сама создавала тормоза, преграды для этой любви, мне так всегда нравились эти глаза, это лицо, эти губы, эти руки, как бы я хотела, чтоб снова, как 28 лет назад, потянулись бы они ко мне, его „бегство“ от жизни, от людей, от забот и хлопот житейских — это самозащита, здоровый творческий инстинкт, если бы он так не поступал, он ничего не создал бы, все-таки за это лето я одержала над ним большую победу, мне удалось сломить его сопротивление себе, его страх передо мной, того, что мне единственно нужно — простой человеческой любви, любви мужа и сына, мне не добиться, к чему мне эта унизительная, в сущности, борьба, стоит ли он ее, этот черствый, жестокий, холодный и грубый человек, который исковеркал, сломал, изуродовал всю мою жизнь, всю мою душу, ведь такого страшного, обнаженного эгоизма мне никогда больше не приходилось встречать в жизни, разве только эгоизм его сына может поспорить с ним, может быть, впрочем, все не так уж мрачно, как рисуется в моем пессимистически настроенном мозгу, может быть, к Михаилу нужно относиться действительно как к больному, нервному, перегруженному работой человеку, а ведь нужно было одно — понять, какую тяжелую драму он пережил так недавно, как тягостна была для него неудача с его „главной книгой“, грубейшая критика, недостойное поведение „друзей“, может быть, то, что в эвакуации у него была другая женщина, эта Лидия, не так ужасно, она ухаживала за ним в Алма-Ате, не оставила его в беде в Москве, возилась с ним действительно „как жена“, и я, в сущности, должна быть ей благодарна за то, что она „спасала“ его, и когда в 46 году после последнего удара она отдала ему свою хлебную карточку, я спросила его, любит ли он ее, он так решительно-резко ответил: „Не любил, не люблю, и даже она была мне неприятна!“ — надо было ничего не требовать, надо было действительно дать ему то единственное, что он просил у меня, дать ему покой, дать возможность спокойно работать, ничем не тревожить его, надо было терпеливо ждать и не страдать оттого, что наши отношения не становились сразу такими, как я хотела, но вот этого-то я и не сумела, не могла понять, и в этом моя вина перед ним, непоправимая вина…»