У меня много похожего с не по годам развитым Рембо, когда он начал свою литературную карьеру, завершившуюся через пять лет. У меня были (обманчиво) невинные черты лица, задумчиво-светлые глаза, очень светлые тонкие волосы, которые остановили звезду фигурного катания невдалеке от старого бара «Сан-Ремо», достопримечательности Гринич-Виллиджа (и моей истории), больше уже не существующей. Я встретил их одновременно. Лэнса и Моизи, они вместе выходили из «Сан-Ремо», красивый светлокожий негр, возвышающийся на целую голову над толпой у входа, и на целый фут — над Моизи, которая была исключительно высока для девушки. Они стояли в дверях, а я был у края толпы, стремившейся протолкнуться внутрь. Я не стремился внутрь. Я никогда не толкаюсь, я не толкаю ничего, кроме карандаша или ручки, и это часть огромной проблемы в моей жизни. Я знаю, конечно, что моя манхэттенская история была бы совсем другой, если бы эти зеленые глаза в коричневую крапинку не отклонились вниз от дверей «Сан-Ремо» с силой автомобильных фар перед самой аварией. Глаза светились и гипнотизировали. Они посмотрели на меня и пригвоздили меня к тротуару, хотя я не двинулся бы, даже если и мог, и меня не сдвинули бы, даже если бы захотели.
Я услышал, как он крикнул:
— Господи, Моизи, полюбуйся на этого цыпленка «а la reine»[16]!
(Это он про меня.)
И это Моизи сказала:
— Пойдем с нами, мальчик.
— Извините. Куда?
На этот раз он схватил меня за руку, как будто я собирался бежать.
— К тебе или ко мне? — спросила Моизи у Лэнса.
— Давай отведем его к тебе, — сказал Лэнс. — Боюсь, что для склада он еще не созрел.
— Думаю, что могу нарисовать его при свете свечей, — сказали Моизи.
Таким образом Моизи была вовлечена в мое совращение фигуристом, которое произошло в ее мире на Бликер-стрит.
Это место с самого начала производило впечатление странного очарования. Большое окно на задней стене комнаты было покрыто изморозью, отражавшей свет почти неизменного спутника ее жизни — ароматической янтарного цвета свечи, поставленной на голубое блюдечко. И когда я шел в комнату по длинному коридору, почувствовал, что она совершенно не обогревается — ее обогрел своим входом Лэнс. Он внес в нее теплоту и вибрацию, от которой иней на окне немного треснул.
— Как приятно войти сюда с мороза, — сказала Моизи. — Пожалуйста, извините, я на минуточку.
И она ушла в ванную, где оставалась столько времени, что вполне можно было оштукатурить там все стены и начать их красить.
— Откуда ты, малыш?
— Из Алабамы.
— Где по ночам падают звезды?
— Да, я…
— Это долгое путешествие, тебе лучше лечь, отдохнуть и отдышаться. Ты пыхтишь, как будто всю дорогу бежал.
— Я не думал, что город так велик.
— Ты в нем еще ничего не видел.
Когда Моизи вернулась в комнату, длинные ноги фигуриста ножницами обхватывали мое тело, на простынях была кровь, обжигающие глаза были затуманены любовным раскаянием.
У Моизи душа полна сочувствия и благоразумия. Она совершенно не заметила ни того, что увидела, ни того, что услышала. Она не издала ни звука, пока ходила по комнате, разнося полотенце и бокалы красного вина.
Я пришел в себя настолько, что смог сказать, когда она предложила мне красное вино:
— Вы думаете, от него у меня снова прибавится крови? — Хотя на самом деле я потерял не так уж много крови, несмотря на мою дефлорацию светлокожим негром-фигуристом с очень неплохим концом.
Я помню, что уже говорил, что все последние пятнадцать лет моей жизни могли бы быть совершенно другими, если бы не этот опыт, о котором я рассказал вам со всем уважением к сдержанности(?), что, я надеюсь, может удостоверить мое стремление к исключительности неудавшегося писателя тридцати лет.
Ваши требования объяснить, как такой очевидно совершенно заурядный опыт мог изменить всю мою последующую жизнь, естественно, вполне оправданы. Хорошо, я попытаюсь объяснить. Просто за все последующие пятнадцать лет не было ничего более важного в моей жизни, чем этот фигурист, Моизи и моя привычка писать в длинном ряду блокнотов с голубой сойкой.
Может, я и был цыпленком по-королевски, когда фигурист впервые увидел меня, но я никогда ни сном ни духом не думал, что меня можно употребить так, как он употребил меня в тот первый вечер, и я, пробежав пальцами по его шелковистым бедрам, прервал его шепот вопросом:
— Теперь моя очередь?
— Малыш, я ни разу в жизни не был подстилкой.
— Да, но твоя жизнь еще не кончилась.
С силой, возникшей где-то вне меня, я освободился от его ножниц и занял доминирующую позицию.
— Моизи, цыпленок превратился в петушка. У тебя есть какая-нибудь смазка?
— Под кроватью есть вазелин, — пробормотала она рассеянно. — И еще раз прошу меня извинить. Я хочу закончить покраску ванной.
Даже со смазкой я заставил его вскрикнуть:
— Ой-ой-ой!
— Слишком большой?
— Слишком быстро, полегче, ты у нас не единственный девственник.
Потом, сыграв таким образом свадьбу взаимным проникновением (полноценный вид свадьбы, которым часто пренебрегают натуралы), мы вдвоем отправились в его жилище. Оно было еще холоднее, чем жилище Моизи, но снова с его приходом мгновенно согрелось.