Я не знаю, крикнул ли он мне или таксисту, но такси быстро укатило, и я совершенно не уверен, что столь подробное изложение этой встречи не связано с некоторым налетом парапсихологии, тонким, как следы голубого на последней (?) картине Моизи.
II
И это привело меня домой и оставило одного с моей маленькой «голубой сойкой». Наверное, я должен объяснить, что «голубая сойка» — это школьные блокноты, столь близкие к вымиранию, как и некоторые виды настоящих птиц. Я был так привязан к ним, к блокнотам с голубой сойкой, из-за бледно-голубой регулярности их параллельных линий на обеих сторонах листа, что выписал их себе по почте в количестве нескольких десятков экземпляров у их производителя в южном городе неподалеку от места моего рождения, в Телме, штат Алабама. На самом деле, я, конечно, выписал их на адрес Моизи, потому что наш заброшенный склад не имел почтового адреса. Я не могу избавиться от чувства, даже сейчас, когда мне тридцать, что я все еще в бегах от школьного инспектора в Телме. И от моей матери, непоколебимой баптистки, которая не писала мне, то есть Моизи, в течение нескольких лет, и тоже, наверное, смогла уйти от земных забот, включая безмерную заботу о ее единственном ребенке, то есть обо мне. А может, ее увезли в какое-нибудь заведение, хотя неизвестно, что лучше. Когда в такое заведение помещают человека, то если это женщина, она занимает кресло-качалку в так называемой дневной комнате. Когда она взволнована, она качается быстро. Когда погружается в летаргию отчаяния, начинает качаться все медленнее и медленнее, а потом ее, скорее всего, переводят на другой этаж, где люди ведут растительный образ жизни, приходя постепенно к тому равенству дней и ночей, которое противоположно весеннему равноденствию.
(Конечно, я предпочитаю думать, что она отбыла, не останавливая кресло-качалку).
Эти карандашные царапанья в «голубой сойке», а скоро — и на других поверхностях, пригодных для царапанья, вряд ли могут быть прочитаны остальными, менее знакомыми с моей собственной системой стенографии, осточертевшей мне до истерии.
Слово «истерия» происходит от слова, означающего «матка» на одном из древних языков — то ли на греческом, то ли на латыни. Я знаю это, потому что женщины проходят полную или частичную гистероктомию, когда их половые органы целиком или полностью удаляются хирургическим путем — из-за болезни или по садистской прихоти хирургов.
Решив сохранить оставшиеся «голубые сойки», я начал писать на письмах-отказах, множество которых, в конвертах и без них, валялось под BON AMI, что сильно замедлило процесс, поскольку я не могу себя заставить не читать запальчивые комментарии редакторов. Редакторши обычно мягче, чем редакторы-мужчины, которые сплошь язвительны. Один пишет просто: «Истерика; обратитесь к доктору». Другой: «Воспаленное либидо; рекомендуется лед на лоб и на область таза до излечения».
Я согласен, но…
Я дома, и один, в эти волчьи часы, которые простираются в восходящем изгибе истерии от полуночи до зимнего дневного света, не различаемого здесь, так как никогда еще он не достигал прямоугольника с крючками.
Либидо — это подсознательное, расположенное в таламусе, находящемся в задней доле мозга, что уводит меня к далеким урокам географии в Телме, штат Алабама, и к грустным, но привычным воспоминаниям о мисс Флориде Деймз, преподававшей там географию, и бывшей старой девой, безнадежно приближающейся ко времени выхода на пенсию или не упоминаемой смерти, которую я сейчас упомянул, как человек во сне открывает закрытую дверь, несмотря, или, напротив, из-за того, что ужасно боится того, что находится за этой дверью.
Итак, я возвращаюсь к урокам географии в седьмом или в восьмом классе, урокам мисс Флориды Деймз в школе города Телмы. Приближается весна, воздух отравлен чувственной томностью, вроде той атмосферы, что существует и преобладает в моих «голубых сойках».
(Чуть не сказал: «В голубых джинсах».)
Фатальным образом однажды мисс Деймз вошла в класс не одна, а со своей маленькой не поющей канарейкой в маленькой мягко поблескивающей клеточке из тонких проволочек: выглядело это, словно она принесла с собой образ неизбежного одиночества, в котором она скоро окажется, и которое не будет мягко поблескивающим и тонким, как проволочки с раскачивающейся жердочкой для любимого сотоварища. Пара девчонок хихикнули, некоторые парни ухмыльнулись, а она кивнула им своей мелко завитой головой, как будто благодарила за скромные аплодисменты, потом ободряюще кивнула канарейке и поставила клетку на свои стол, заметив: «Она сегодня была так перепугана, что я не смогла оставить ее дома», и даже самые бесчувственные тупицы в классе должны были понять, хоть и смутно, что говорила она больше о своем собственном, а не о канарейкином страхе. А потом она села и сказала: «Если она кому-нибудь мешает, пожалуйста, скажите, и я…»
Она не сказала, что: не думаю, что она убрала бы ее. Я думаю, что мисс Флорида Деймз боялась остаться без своей канарейки, желтой, как масло, в клетке, желтой, как тонко раскатанное золото.