Трубецкой хотел жить. Он был дворянином, а смерть для дворянина , те более князя, престижно женатого на потомственной французской графине, а что может быть престижнее для русского мужчины, чем женитьба на француженке? Смерть от зубов волков столь же позорна, как от вил простолюдина, это вам не дуэль, потому Трубецкому надо делать в Петербурге революцию, выручать катишь, товарищей, в общем, планов предостаточно. Волки сюда не вписывались. Лаврушка пил, может он ещё б и остепенился, женился, но больше всего он хотел пить и впредь, пить он называл жить. За это стоило бороться. Коренной жеребец не мыслил, он чувствовал, что надо сохранять то состояние, которое есть. Он не знал, как оно называется. Сейчас было холодно но хотелось тепла и сена. Но то, что есть, лучше неизведанного. По весне хорошо будет гоняться по гумну за кобылками и накатывать их, играя сильным телом. Мелкие зубастые существа у копыт внушали безотчётный, преданный предками страх. Пристяжные кобылицы были молоды. Они ещё не знали весенней пьянящей страсти, ни разу не жеребились. Они ощущали волнение, предчувствие возможности испытать сначала ласки, потом острейшее наслаждение , боль, наконец, приятность видеть рядом нечто появившееся из тебя, что так дорого и любимо, что надо кормить и охранять, что так хлопотно, но вместе с тем, какое удовольствие! Кобылицам не дано знать, что нечто непотным образом произведённое их них, столь ласковое и шаловливое, есть их дети. Не зная, они любят сильнее. Чтобы сладкая возможность стала действительностью, стоило жить и им. В общем, стоило жить всем, но чтобы жили одни, должен был умереть кто-то другой. Не умирая, даже травоядные не поместились бы на планете со всем своим потомством.
Оставалась ещё карета. Он была несъедобна, не жива, неодушевлённа. Случись внутри или рядом с ней смерть, она не смогла бы выступить свидетелем, не имея не языка, ни рук, ни чего-либо ещё, предназначенного для передачи информации. Лишь кровь на полу и на стенах показала бы о случившемся. Но жалко было и карету. Великолепная, двухгодичной давности берлина, выпущенная германскими мастерами, поставленная на полозья во Франкфурте, доставленная за две тысячи вёрст в Петербург, сверкавшая позолотой отделки, серебром княжеского герба Трубецких, сохранённого Катишь, с одной стороны, и её собственного графского герба Лаваль, с другой, подтянутая в каждой гайке, смягчавшая пружинами и рессорами любую неровность, карета аккумулировала в себе технические достижения времени, воплощённый труд поколений. Волки карету есть не будут, но оставленную без возницы и лошадей, её разнесёт буря в щепки. Разрушение для неживого, что смерть для живых. И даже самой ночи, ежедневно убиваемой днём, и даже буре, в конце концов, умиравшей от обессиленности, в ту ночь стоило жить, ибо нельзя без ночи и невозможно без бурь. Но кто-то должен был умереть.
Трубецкой выстрелил из пистолета, наполнив карету едким дымом. Волки взвизгнули человеческими голосами. Молодая волчица, мать семерых, полуобморочных от голода щенят, рыгая кровью, отвалилась с подножки кареты, оставляя сирот, которые умрут завтра. Ошеломлённые кубарем скатились вниз другие волки. Испуганные резким звуком лошади рванули, стряхнули со спин, нападавший снежный полувершковый наст, ударили копытами, вырвали полозья кареты, до поддона уже заметённый метелью, и понесли. Волки с рыканьем ринулись следом. Трубецкой посмотрел на двуствольный пистолет. Запаса пуль и пороха в карете не было. Один заряд, или для него, или для Лаврушки. Когда близится голодная смерть, съедены все припасы, лошади, ремни и обувь, иногда едят человека. Для этого хватит последнего заряда.
Карета неистово сотрясалась из стороны в сторону. Обезумевшие от страха лошади, не имея управления, неслись преследуемые волками по ледяной пустыне, Трубецкой направил пистолет на Лаврушку:
- Наружу! Немедленно останови лошадей, дурак!
- Нет, барин, нет! – заорал Лаврушка, растирая слёзы.- Боюсь!