— Но ты же играешь нечисто, — спокойно, может быть, даже с намеренным хладнокровием отвечал Грибоедов (предположу и то, что уже как бы ощущая в руке холодок рукоятки дуэльного пистолета).
— Только-то? Ну, ты так бы и написал.
Разговор этот, переданный Львом Николаевичем Толстым, вполне достоверен, ибо есть подтверждение документальное.
Сохранилась рукопись «Горя от ума» с правкой Федора Ивановича, и там, где у Грибоедова: «…В Камчатку сослан был», Толстой, не протестуя против портретности, а, напротив, даже тем самым удостоверяя ее, приписал: «В Камчатку черт носил, ибо сослан никогда не был». А самую обидную строку: «…И крепко на руку нечист» пожелал увидеть в таком варианте: «В картишках на руку нечист». И добавил на поле: «Для верности портрета сия поправка необходима, чтобы не подумали, что ворует табакерки со стола; по крайней мере, думал отгадать намерение автора».
Бравада? Не без того, но, полагаю, главное все-таки не она, а действительная убежденность, что одно дело — игра, схватка, сила на силу, хитрость на хитрость, пусть с нарушением правил, и другое — взяточничество, где сторона берущая сыто и нагло пользуется беззащитностью стороны дающей. Или потакает жулику и пролазе — тоже гнусность из гнусностей.
И — любопытно: человек, знакомый с тем, что такое свобода, здесь виден не в том, что он себе позволяет, а в том, чего не разрешит себе никогда. В ощущении предела, за который не ступит, побрезгует — даже…
Нет, снова не даже, но именно такой своеволец, как Федор Толстой.
Что останавливает? «Св. Спиридоний в окладе»? Не посягну на эту духоподъемную силу, тем более что граф с приближением старости становился все более богомолен. Но основное, думаю, то, что подсказывал век, раскрепощавший, но еще твердо знавший, где ставят запрет совесть и дворянская честь.
Если б мы могли совершенно перестать думать хоть на десять лет… Мозг, мозг… Это — ненадежный орган, он уродливо велик, уродливо развит. Опухоль, как зоб…
Осенью 1985 года я получил письмо от своего друга, историка Натана Эйдельмана, тогда как раз подступавшего к работе о Грибоедове:
«…Поглядываю уже на груду грибоедовских бумаг, но боюсь прикасаться («взялся — ходи»); ясно понимая, что мне не представится в ближайшие несколько лет случая — поделиться с писателем Р. своими находками и гипотезами, я захватываю его врасплох за чтением письма и… небрежно сообщаю 1–2 тезиса. Главное, по-моему, в том, что, следуя за тыняновско-рассадинской мыслью (нет, чисто рассадинской, если не пиксановской), что Грибоедов оттого ударился в карьеру, что «творчество не шло», — я убедился, что это
1. Слишком мало времени после «Горя», чтобы убедиться в бесплодии; к тому же он, по всей видимости, высоко ценил «Грузинскую ночь» (дело не в нашем несогласии, а в его субъективном мнении).
2. Но не это главное. Главное, что все, все (и Тынянов, и мы, грешные) — люди XX века, наделяющие Грибоеда нашей позицией: что писателю делать карьеру нелепо, стыдно. Меж тем для XVIII — начала XIX это нормально, естественно; даже наоборот писатель вне гос. деятельности странен.
Так что Грибоедов продолжал традицию Кантемира — Державина — Карамзина…
3.
Последнее, разумеется, — это и отблеск перестроечной ранней зари, стольких «чистых» писателей пробудившей для «гос. деятельности»; что ж до «рассадинекой, если не пикса-новской» точки зрения на Грибоедова, не удержусь самолюбиво отметить, что она не была столь уж прямолинейной… Но — не важно! Целиком соглашаясь с покойным другом и насчет традиции Кантемира — Державина — Карамзина, и насчет нашей дурной страсти осовременивать предков, я все равно полагаю, что карьера была хоть отчасти спасением от мучительного сознания: творчество — да, «не идет».
Взять само это желание «явиться в Персию пророком», дабы «сделать там совершенное преобразование», — что это, мысль государственного человека? Полно! «Бред поэта, любезный друг!» — приятель и сослуживец Степан Никитич Бегичев имел все основания заподозрить здесь честолюбие не чиновника, но именно литератора, поэта. Поэта, продолжающего «бредить», то бишь фантазировать, сочинять даже и вне той области, где фантазии самое место, будучи из этой области вытесненным или хоть потесненным. А — увы! — было именно так: что там ни говори, но Грибоедов сполна пережил драму создателя одного-единственного, не больше того, произведения.