Иногда Адела говорит не привычным своим глуховатым грудным голосом, а как-то очень звонко, чеканно и по-великосветски. Доведись мне услышать ее из соседней комнаты, никогда бы не узнал. Грудной ее голос обволакивает мягким теплом, им говорит женщина чувствительная, легко смущающаяся, с милой улыбкой уголком рта. Звучно и властно говорит другая женщина — с широкими плечами, высокомерно оттопыренной нижней губой и горбатым носом. (Неужели ей хочется в королевы?)
Говорю и говорю о нашей с ней дружбе. Я ей лгу, а вернее, пытаюсь внушить иллюзию. Дружба предполагает полное доверие, душевную близость, а я скрываю от нее то, о чем думаю непрестанно и что сделалось для меня лихорадочным, мучительным наваждением. Ее счастье так заботит меня, что, встреть она это счастье в облике усатого незнакомца, я возненавидел бы его со свирепостью лютого тигра, — так теплы мои дружеские к ней чувства! И если бы меня спросили, хочу я видеть ее трепещущей от любви в объятиях другого или бездыханной на катафалке — не знаю, что бы я ответил, — такова моя преданность ей и моя к ней дружба…
Дружба убита наповал первым же ударом охваченного любовной лихорадкой сердца. Изнуряющее и мучительное вожделение к женщине, будто в насмешку названное любовью, пробуждает в нас древние и зловещие инстинкты. В любовном объятии женщину душит питекантроп. До дружбы ли ему? Дружеское чувство женщины умирает в тот миг, когда она чувствует вдруг, что перестала быть существом только духовным, что обрела плоть и к плоти этой вожделеют, иными словами, ее любят, а любовь, точнее, лихорадочная жажда обладания, всегда, даже если она согласна на нее ответить, кажется женщине низменной и постыдной. Божественная, возвышенная, идеальная любовь — миф, сотворенный нашим рассудком, фантастическая версия о грубом, природном инстинкте, охапка цветов на неприглядной реальности.
Ее душа? Я люблю, а вернее (люблю — понятие неотчетливое и не безукоризненное), благоговею перед таинством жизни, воплотившимся теперь для меня в этой женщине: ее ощущения, чувства, фантазии, остроумные словечки — мне все важно. Но ее мнения, мысли, рассуждения ничего не говорят моему любящему сердцу, как бы они ни были умны. Ум я умел ценить в Аделе и не любя ее.
С той, еще нелюбимой, мне было интересно, эта волнует меня. Взгляд, голос, движения и походка, доступные для обозрения всем, завораживают меня, на ее присутствие я отзываюсь колотящимся сердцем и пустотой под ложечкой, когда она рядом, все перестает существовать, даже мысли, такие безликие… В ней, благодаря ей — жизнь, дыхание жизни! — чистота, тепло, чудесная непредсказуемость, ощутив, подчинившись, отдавшись ее пульсирующему току, разве можно довольствоваться скудным соприкосновением мыслей.
Идолопоклоннический эгоизм — гремучая смесь желания с бесстыдной идеализацией — на миг рассеивается, и я вижу ее слабой женщиной, хрупкой, уязвимой, подвластной времени, горестям, болезням и самой горчайшей из бед: смерти. Но стоит восхищенному воображению нарисовать юную красавицу с округлыми молочно-белыми руками и гибким станом, как эгоистический восторг вытесняет бескорыстную жалость или, вернее, пожирает ее: сострадание, милосердие не исчезают из сердца бесследно, а становятся будто эхом, щемящим и тоскливым, что замирает и никак не замрет в теплом воздухе. А восторженный эгоизм, набирая силы, становится столь разрушительным, что, кажется, может справиться и с любовью.
Я так восхищался молоденькими корчмарками из Ошлобень — «редкостной красоты создания!», — что Адела сочла нужным разделить мое восхищение.
— Наймем опять коляску, и прогулка получится чудесная.
В Тыргу-Нямц мы с Аделой могли отправиться и вдвоем; все курортники ездили туда за покупками, и сугубо коммерческие цели нашей поездки служили нам в глазах общества оправданием. Но теперь речь шла об увеселительной прогулке, вдобавок с романтической подоплекой, и поэтому без госпожи М. нам никак нельзя было обойтись, и мы стали горячо ее упрашивать поехать с нами, сообщив, разумеется, совершенно иную причину, отчего нам так захотелось в Ошлобень.