- А правда, - к маме протиснулся Сашка, - а правда, что у вас дома живёт волк?
В маленьких зелёных глазах матери вновь сверкнуло раздражение. На этот раз я не потупил взор. Глядел исподлобья, с вызовом. Мой взгляд красноречиво говорил: да, мама, я им наврал! Наврал! Я! Так было надо.
Мать всё поняла. Поняла всё, а может, даже и больше. На то она и мать, чтобы хоть иногда понимать и чувствовать ребёнка без лишних слов.
- Конечно, - ответила она детям. – У нас в доме живёт волк. А точнее, волчица.
- Так ведь она же может кого-то загрызть!
- Даже хомяк может загрызть, если его довести.
Эту фразу, кстати, Саша Брюховецкий запомнил надолго. Когда мы с ним впоследствии подружились, он частенько цитировал меткие изречения моей матери, и это – про хомяка - в том числе.
Домой шли некоторое время молча. Я ждал маминой реакции.
Наконец она задумчиво произнесла:
- Хорошо, что ещё не слон.
Мысленно я согласился. Слон был бы явным перебором.
Уже дома мать полюбопытствовала:
- И зачем оно тебе понадобилось? Врать про волка?
Я не сумел толком объяснить. Только теперь понимаю: этой наивной ложью я, по всей видимости, хотел компенсировать временную ущербность из-за отсутствия портфеля и туфлей. Дескать, да, я в кедах, с простым кульком вместо портфеля, но это всё, потому что я немец, а в квартире у нас настоящий волк живёт, может, он и съел мои туфли – они же были из кожи… Что-то в таком роде…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На людях моя мама обычно была замкнутой и молчаливой. Совершенно не коммуникабельной. Держалась в сторонке, при первой же возможности старалась исчезнуть. И друзей, и врагов заводила неохотно.
Дома она была не столь замкнутой и отчуждённой, но и тогда я не назвал бы её особенно разговорчивой. Однако если её что-то задевало за живое, она могла выдать такой длинный и горячий по накалу монолог, что я только диву давался. Целую тираду.
Помню, со свадьбы дочери она вернулась сама не своя, возбуждённая и злая. Она принесла мне два кусочка торта, завёрнутые в салфетку. Пока я ел, она говорила: «Сколько я для неё сделала! Недосыпала, недоедала, всё для неё, а в результате никакой благодарности. Я что – многого прошу? Мне ведь на самом деле ничего не надо! Просто подойди и скажи: «Мамочка, милая, спасибо тебе за всё. За всё, что ты сделала. За то, что родила, воспитала, жопу мне подтирала, обувала, одевала, души во мне не чаяла, сама пахала, как сраная Золушка, чтобы я, тварь неблагодарная, ни в чём не нуждалась, чтобы я наконец встретила своего носатого нерусского принца и свалила от тебя к ёбаной матери!» Так нет! Какой там! Я сидела с самого краю, как бедная родственница. Я уверена, многие так и не поняли, кто я такая. Родителям этого перезрелого жениха слово дали. Объявили: сейчас, дескать, слово предоставляется родителям. А ты бы видел этого жениха. Лысый, толстый, сорок лет. Он скорее мне в мужья подходит, хотя я с таким не то что в постель – в гроб не легла бы! Он же такой страхуил, не приведи Господь! Я сидела, глядела на них и думала: это ж как нужно любить деньги, чтоб за такого выйти. О, майн гот! Вся в ому пошла. Та тоже деньги любила. Хотя с мужем ей больше повезло. Опа такой представительный, интеллигентный…»
Ома и опа - это Наташины бабушка и дедушка, родители маминого мужа. Первого мужа. И последнего. Так как мой папа на маме не женился.
Сложным человеком была моя мама.
Любила литературу. Особенно поэзию. Знала сотни стихов наизусть. Сама в молодости писала лирические стихи. А при этом материлась, как биндюжник.
Верила в Бога. Ходила в церковь. Но при этом была способна спокойно проклясть человека по малейшему поводу. Если квартплата повышалась хотя бы на копейку, она проклинала всё советское правительство в целом: «Ах, чтоб вы, суки, не дождали! Чтоб вы все повыздыхали в один момент от самой страшной чумы, и чтоб вас даже в ад не приняли, а затолкали бы в общий барак и кормили бы дождевыми червями!»
Учила меня быть независимым и плевать на мнение окружающих, а сама всю жизнь боялась того, «что подумают соседи».
Повторяла народную глупость: «Бедность не порок». Заставляла меня поддерживать в доме идеальный порядок и вдалбливала мне в голову одну и ту же мысль: «Пусть бедно, но чисто». Но при этом стеснялась нашей бедности и запрещала пускать на порог кого бы то ни было. По этой причине ни о каком праздновании моего дня рождения в кругу друзей не могло быть и речи.
Часто была непостоянна. Сегодня говорила одно, завтра другое. Когда я имел неосторожность пару раз сакцентировать на этом её внимание, она принималась кричать:
«Жене своей будешь указывать!» и неизменно после добавляла: «Если найдёшь себе дуру».
Любила юмор, но сама никогда не смеялась. И плохо запоминала анекдоты. Зная, что я люблю свежие анекдоты, она приносила их домой с работы записанными на клочках газеты. Так как всякий раз, когда она надеялась на память, происходило примерно следующее. Приходит и ко мне: