— Поздно вспомнил, отец, — напомнила Ксения. — Я тебе Танюшку в обиду не дам. Гостишь, так гости подобру!
Из-за этой размолвки отказался от завтрака, который она предложила, а выходя из оградки, хлопнул калиткой. Если бы не крайняя нужда, минуты бы не остался. Как ждать сочувствия от чужих людей, как надеяться на чью-то помощь, когда родная дочь еле терпит!
Солнце вставало над селом, разгораясь. Глубоко просвечивалось синее, в тучках, небо и дальнее заозерье. По большаку, взвалив на плечо три шпунтовых доски, мелко семенил ногами Окурыш, по-чудному одетый: вместо пиджака — потертый солдатский китель, на голове зеленая фуражка пограничника. Согрин брезгливо поморщился, но разминуться с Окурышем не удалось. Остановился перед ним, вежливо приподнял шляпу.
— Мир дорогой, Аким Лукояныч! Спер, что ли, доски-то?
— У Егорки Попкова отнял! — удало ответил тот, вытирая рукавом пот с лица. — Живет, гнида, из милости, да еще и ворует со стройки. Теплый тувалет себе строит.
— А что же вы его из села не прогоните?
— Пропадет ведь.
— Пожалуй! — согласился Согрин. — Хоть никуда мужичонко, а все ж таки живая душа. Да и народ теперь человеколюбием славен. Надобно прощать заблуждения. Иначе зла накопятся горы.
Это он сказал так в угоду Окурышу, а попрощавшись с ним, сплюнул: «Человеколюбие до тех пор хорошо, пока в карман не залезет. И уж нашли к кому его проявлять. Стоит на земле изба, в избе дыра — таков он, Егорка!» Однако случай этот навел его на мысль о возможном прощении, о покаянии перед людьми, как сделал когда-то отец Николай, перенеся позор отречения от сана священника. И вдруг даже услышал свою покаянную речь: «Граждане! Вот я, Согрин, заявляю вам: от моей злой воли погиб Кузьма Холяков! Хотите судите меня, хотите милуйте!» А что ж дальше произойдет? Чем все кончится?..
Представилось сразу такое, отчего по телу пошли испарина и озноб: стоит перед ним большая толпа, молчит, только отовсюду глаза смотрят, полные ненависти. Ведь не верой православной дурманил, не доски со склада украл! «Господи! — пошевелил он обсохшими губами. — Неужели с тем и скончаюсь? Против целого мира один. Как подохший в ту пору Барышев».
Вспомнив, Согрин с отвращением скривился: «Еще этого не хватало мне, чтобы с ним в один уровень становиться! Чего ж это я так раскис? А может, еще ничего не случится?»
Небольшая, но все же надежда опять засветилась.
Часа три медленным шагом человека, ничем не занятого, бродил по улицам и переулкам, без смысла смотрел в окна чужих домов, пока себя укрепил. Завтракать из гордости и от зла к Ксении не пошел, повернул к продовольственному магазину сельпо, мельком подумав: «Ну и судьба у этого дома: сначала жил в нем поп, затем устроили тут клуб, а теперь уже приспособили для торговли!» На том месте, где, бывало, отец Николай, сидя в тени черемухового куста, распивал чай, навалом сгружены пустые ящики, а чуть подальше врезаются в небо три ободранных, наполовину засохших от старости тополя.
Осторожно придерживая стеклянную дверь, Согрин переступил порог, степенно приблизился к прилавку. Его наметанный, зоркий взгляд разом охватил, что есть на полках: марочные вина, рыбные консервы, печенье, конфеты и как поленницы свежий хлеб. И все это посреди аляповатой роскоши: деревенские маляры не пожалели красок, напестрили на стенах, на потолок накидали невиданных цветов, радугой обвели дверные проемы. И стоит под такой радугой продавщица, румяная и грудастая, как мать-богородица, но с холодным, неприветливым выражением на лице.
— Гражданин, выйдите отсюда обратно! Магазин закрыт на учет!
— А ты мне сделай уступку, — не двинувшись с места, требовательно сказал Согрин. — Не сломаешься пополам, если отпустишь пачку печенья и парочку сдобы.
— Сказано вам: за-кры-ваемся!
— Так дай сюда жалобную книгу! Я тебе на память кое-чего запишу…
Поссорился бы с ней. Она тоже закипела, приготовилась отточенным языком дать отповедь. И случился бы не малый скандал, если бы в дверях не появился Гурлев, заслонив косой луч солнца. Продавщица сразу обмякла, обнаружила улыбку, а Согрин молча выложил перед ней бумажный рубль.
— Решил нашего хлеба попробовать? — спросил Гурлев не очень приветливо.
— Хлеб везде одинаковый, — мирно сказал Согрин.
— Теперь везде! А что же сам в магазин притопал? Неужто Ксения для тебя сдобу жалеет?
— Я на дочь не пеняю, Павел Иваныч! Скупость за ней не водится. Про запас хочу взять печенья и сдобы. На поля собираюсь. Давно от природы отстал. Полежу где-нибудь возле кусточка ракитового. В небо погляжу, куда душа отойдет. Птичек послушаю.
— Не поют уже птицы, в отлет ладятся, а кукушка ячменным зерном подавилась. Осень ведь подступает.
— Я кукушку и прежде не жаловал. Не домовитая она. Как баба гулящая. Но пуще всего, Павел Иваныч, тишины хочу! Надоел мирской шум и суета!
Это он сказал правду: только тишины, только покоя хотелось ему сейчас.
— Если к Чайному озерку собрался, так не найдешь свое бывшее поле, — предупредил Гурлев. — Межи распаханы.
— Не манит туда! В дубраву схожу…