Нина Львовна – безвыездно с ним. Она не решается даже на поездку в Ниццу, в церковь, в день памяти своей матери – восьмого марта… Она не отходит от него. Она с ним во время коротких прогулок по саду. В ее руках легонький складной стул. Через каждые 10–15 шагов он садится и отдыхает. Она с ним весь день. Ночь проводит, прислушиваясь, время от времени подходя к нему поправить одеяло или подушку, помочь повернуться в постели. Она живет только им и не обращает внимания на себя. Но силы ее на исходе.
Кроме того, начинаются денежные трудности, концертов больше нет. Ни льгот, ни страховок они не имеют. Недобросовестные фирмы тайно выпускают рихтеровские диски, а деньги не переводят.
Оплачивать труд юридических контор они не могут. Они беззащитны. Остается одно: ехать в Россию. Но перед отъездом решено в последний раз провести медицинские консультации и обследования. Местные врачи уже бессильны. Им они больше не доверяют. Решено отправиться в Вену.
В это время я как раз приезжала туда, и мы встречались.
Маленький скромный отель. Одна комната. Это и гостиная, и кабинет, она же и спальня. Рядом – номер Милены. Ты знаешь Милену? Милену Боромео? Она была их секретарем и преданным другом. Итальянка, с прекрасным русским языком, она следовала за ними последние годы, разделяя все сложности их жизни.
Раньше, когда Славочка играл, она была его импресарио, но сейчас ее обязанности стали шире. Теперь при необходимости она заменяла Нину Львовну в деле приготовления еды, могла быть медсестрой, сиделкой, санитаркой, а то и юристом, и очень толковым юристом. Это бывало. Она их любила и берегла. Она была их опорой…
Я застала всех вместе. Они ждали меня…
И вспомнились мне роскошные отели, номера-анфилады, еще недавно пышно принимавшие этого великого человека, вспомнилось, как предугадывались его желания, как точно, с каким рвением выполнялись его распоряжения.
Я сравнила то и это, и мне стало больно за него. У всеобщей любви короткая память. Он сидел одетый для выхода, и его элегантность в сочетании с исхудавшим лицом, тонкой шеей и острыми коленями поразила меня.
В этот последний год своей жизни он любил, когда его вывозили в какой-нибудь заранее выбранный им ресторан или кафе.
Это было хоть и минутным, но все-таки развлечением. Переменой обстановки. Это было отдыхом от больниц и уже почти бесполезных врачей. В этих выездах его всегда сопровождали несколько человек. И ему нравилось доставлять им это удовольствие.
Вообще он любил, когда людям около него было хорошо. И вот он с трудом вышел к машине и с еще большим трудом в нее сел… Нина Львовна заняла место рядом со мной, и мы отправились в маленький загородный ресторан, очаровательный и уютный.
Он любил это место. К нам присоединился их венский знакомый, актер и любитель музыки. Так мы и отобедали.
А потом надо было возвращаться: мне – к своим делам, им – в их маленький номер, к бездействию и к ожиданию наступающей ночи…
Прошла неделя, и я уезжала.
У нас был прощальный обед в одном из лучших ресторанов. На столе лежали открытки. Я попросила:
– Подпишите мне.
Он взял одну, перевернул и, чуть помедлив, написал уже не твердой рукой: «Прелестнице в ля мажоре».
– Почему в ля мажоре?
– О, это давняя история. Я помню, еще девочкой, бывая на их концертах, я сияла от счастья. Он же всегда хорошо видел публику. Он выхватывал из зала отдельные лица, выражение глаз, манеру сидеть. Как-то он спросил Нину Львовну: «Что за прелестница сияет там в ля мажоре?» Он часто определял тональности людей. Тональность означала для него не только характер,
– А Нина Львовна была в какой тональности?
– В фа-диез миноре.
– Фа-диез минор… Это восьмая новелетта Шумана, это сицилиана из двадцать третьего концерта Моцарта?
– Да, если хочешь, это так…
– Что значит мир абсолютного слуха! Ведь похоже!
– Этот нематериальный мир точнее материального. Хотя многим он кажется субъективным.
– Так что же было в ресторане?
– За обедом он все время молчал. Погруженный в себя, он больше смотрел на свои руки, чем на роскошное убранство стола.
Когда подали десерт, он тихо сказал:
– Посмотрите, за моей спиной сидит старая женщина. Совершенная Жанна Моро. Правда?
Казалось, он, не поворачиваясь, видит вокруг себя. От него ничего не ускользало. Впечатление рождало ассоциации. Он любил жизнь. Хотел жить и безмерно страдал, что жизнь уходит.
Но настало время прощаться. Наутро я улетала. Я спросила его, не хочет ли он что-нибудь передать в Москву.
– Кому?
– Ну, Журавлевой Наташе.
– Ей?.. – Он подумал. – Пусть приезжает…
– А Виктору[8]?
Он снова помолчал:
– Передайте: я на него надеюсь…
– А мне?.. Что бы вы пожелали мне?
– Вам?.. Вам – счастья…
– Из Москвы я писала им и просила как можно скорее вернуться. Ведь здесь их ждали друзья, уютный и удобный дом, дача. Да и наши врачи, как казалось, могли бы попытаться еще раз помочь ему. Во всяком случае, жизнь и лечение были у нас доступнее.
Итак, 5 июля 1997 года они уезжали. К самолету его почти несли. Во время перелета он лежал, закрыв глаза. В Шереметьеве его вынесли на складном стуле.