В квартире было много цветов.
Он вяло сказал:
– Красиво…
И надолго замолчал.
Первую ночь он на удивление хорошо спал.
Утром, позавтракав, поехали на дачу. В Москве стояла духота. На даче он заметил:
– Как выросли деревья. Раньше было больше солнца…
В первый же день его посетили врачи. Осмотр ничего определенного не дал, и все решили: ждать и наблюдать, не меняя прежних назначений. При нем осталась Ирина Воеводская, опытный врач и давний их друг. Через несколько дней он почувствовал себя бодрее. Он стал словно оживать, выходить из глубочайшей депрессии. В его комнату поставили маленькое электронное пианино, уже несколько лет сопровождавшее его. Он начал понемногу заниматься. Что же выбрал он? Какую музыку захотел играть после долгого перерыва? Это были сонаты Шуберта. Он не мог играть подолгу, но он играл, снова играл! Казалось – он побеждает. Он одолеет. Он теперь дома, а дома и стены лечат.
Он уже совершал автомобильные прогулки. Его возили по окрестностям, по тем местам, что когда-то исходил он вдоль и поперек. Он помнил все. А память уничтожает время. Он все узнавал.
Старые деревья были такими же. А коттеджи эклектичной архитектуры – кичливые жилища скороспелых и инфантильных русских капиталистов, – он не замечал их. Он не замечал, что старый проселок превратился в шоссе, что над знакомой кромкой леса появились мачты каких-то антенн.
Он радовался возвращению в это пространство, в эту географическую точку. Вот за тем холмом – он помнил – красно-белая церковь Нарышкинского барокко. Она стоит там уже триста лет. И сколько еще простоит! Что значат эти коттеджи и антенны в сравнении с покоем здешних небес, с солнечными громадами летних, неподвижных облаков, с широким горизонтом, над которым едва движется точка далекого, беззвучного самолета. Какие перемены могут изменить или возмутить этот мир? Что значат они перед лицом прошлого?..
В понедельник были гости. Его повезли в маленький грузинский ресторан, расположенный прямо у шоссе в нескольких километрах от дачи.
В зале никого не было. Сели. Из-за бамбуковой ширмы появилась официантка. Юбка ее была так коротка, что полностью пряталась за крахмальный передничек, и заподозрить ее наличие на бедрах девушки было невозможно.
Он взглянул и тихо спросил:
– А где у нее юбочка?
Он почти не ел. Его все время клонило в сон. На обратном пути он дремал.
Приехав, сразу же лег. Дверь в его комнату закрыли…
Вяло и тихо прошел день. За ним – второй. На улице установилась скучная серенькая погода. Ни солнца, ни дождя. Ни тепло, ни холодно. В четверг с утра он почувствовал страшную слабость и боли в сердце. Давление оказалось совсем низким.
Нина Львовна растерялась. Вот оно! Началось! Приступ в России! Кому звонить? Кого звать?
Около него захлопотала Евгения Михайловна Лелина – добрый спутник всей их жизни. В прошлом актриса, она была смолоду в близкой дружбе с семьей Дорлиак. Он любил эту милую женщину, эту постоянно преданную им душу. В трудные минуты ему было с ней просто и легко. Но сейчас он вряд ли замечал ее.
Давление упало еще. Он уже не мог сидеть. Он терял сознание. Вызвали скорую. Врачи провозились около часа, и он почувствовал себя лучше.
Приехали Ира Воеводская, Наташа Гутман и еще кто-то. Стали советоваться: что же делать? Нина Львовна боялась русских больниц. Была уверена: там не разберутся, не спасут. Может быть, все же остаться дома? Вызвать лучших врачей, нанять медсестер и сиделок? Тут рядом дача академика Воробьева – врача с мировой известностью. Он не откажет.
Но сможет ли он помочь без обследования? Без консультаций? Нет. Оставаться дома никак нельзя. Это смертельно опасно. И все решили немедленно везти его в Центральную клиническую больницу. Нина Львовна этому решению подчинилась. Наташа Гутман тут же связалась с министром, министр отдал распоряжение, и можно было ехать.
– Галя, ведь ты была тогда с ним?
– Да. Он ждал машину сидя: так ему легче дышалось. Он был страшно слаб, и я поддерживала его. На его сильно отекших ногах были белые носки. Тапочки стояли рядом. Нина Львовна, боясь, что он замерзнет, попросила меня надеть их ему.
Я нагнулась и попробовала это сделать. Мне казалось, я делаю ему больно. Тапочки не надевались.
Нина Львовна подошла и быстро с усилием натянула их.
Он качнулся, часто задышал и вдруг спросил:
– А над чем вы… работаете?
Я не поняла, о чем он.
– Над чем работаете? Что поете? Я ответила, чувствуя всю нелепость этого разговора:
– Что пою? Пою два цикла Рябова.
– На чьи… на чьи слова?
– Шиллера и Лорки.
– А… Этого я уже… не знаю…
И тут меня осенило: а вдруг это отвлечет его? И я спросила:
– Хотите посмотреть? Он обратил ко мне страдающее бледное лицо:
– А это… здесь?
– Здесь, в моей сумке. Я нагнулась и достала ноты. Он стал читать. Читать медленно, впиваясь в каждую строчку. Так, переворачивая страницу за страницей, он прочел обе тетради.
Прочел жадно и молча. Я слышала только, как он дышал, словно пил и захлебывался, пил и не мог напиться.
Дочитав последнюю строчку, он сказал, борясь с одышкой:
– Хорошо… Серьезно…