Я скакал всю ночь, до Ньюмаркета — на Плясунье, там и еще в Ройстоне сменил лошадей. Уилл Гейтс умолял взять его с собой — думаю, он боялся, как бы, стремясь поскорее попасть в Лондон, я не свернул себе шею, свалившись в канаву, где и почил бы, никем не оплаканный. Но я ему отказал. «Звезды, — сказал я (впадая, сам не замечая того, в романтический тон, больше присущий моему другу Пирсу), — станут моими союзниками, да и сама тьма!»
Я предчувствовал — так оно и оказалось, — что во время путешествия дух мой будет лететь впереди тела и мне придется его обуздывать. То, что какой-нибудь батрак проснется в своей лачуге от моих песен или криков, нарушающих тишину декабрьской ночи, не слишком волновало меня, и все же я предпочитал проделать это шумное путешествие в одиночестве: пусть лучше Уилл в мое отсутствие присмотрит за «юбочницей» — с нее станется в приступе ярости сжечь мои картины, извести соловья, играть на моем гобое или сделать еще какую-нибудь пакость.
Когда я уезжал, Селия плакала. Сомнений нет, ей было больно или, точнее, очень страшно оттого, что приглашение пришло мне, а не ей. Она послала бы со мной письмо, мольбу о прощении, но не сумеет подобрать нужные слова, жалобно сказала Селия. Я же не мог мешкать — не было времени даже закончить ужин или напудрить парик. «Если я немедленно не вскочу в седло, — сказал я Селии, — мне ни за что не попасть в Лондон к утру, а ты знаешь не хуже меня: Его Величество не станет ждать ни минуты, если я не предстану перед ним точно в назначенный срок. От своих подданных он требует пунктуальности не меньше, чем преданности. Опоздание для него равносильно предательству. Часы — это первое, что он мне показал».
И вот я пускаюсь в путь, предварительно рассовав по карманам куропаток, дабы поддержать силы во время двенадцатичасовой поездки. Подбежавший Уилл сует мне в руки фляжку с аликанте, я прикрепляю ее к седлу. «Прощайте!» — кричу я, не оглядываясь. Все мое существо рвется вперед.
В семь утра я въехал в Лондон. Из-за реки лениво выползало солнце, — за ночь я успел по нему соскучиться, — от воды поднимался туман. С баржи неслась матросская брань, на нее отвечали с лихтера, слышались крики чаек, сердитое кудахтанье голубей. Бедра мои ломило от усталости, крестец я натер до крови, однако дух мой был по-прежнему бодр.
Наконец я в Уайтхолле. Заворачиваю в гостиницу, чтобы немного передохнуть и выпить воды, — внезапно пересохло в горле. Служанка почистила мои штаны и помыла обувь. Я вытряс парик, вымыл с мылом лицо и руки. Волнение мое так велико, что, когда я входил в Сад Врачевания, мне казалось, я вот-вот лопну, оставив после себя лишь грязную лужицу. Как и в тот позорный для меня первый визит, я чувствовал, что близкое присутствие короля изменяет состав воздуха. «Господи не дай мне задохнуться», — прошептал я короткую молитву.
Я шел меж аккуратных рядов кавказских пальм, вдыхая аромат вечнозеленых растений — лавра, розмарина, шалфея, лимонника, тимьяна, — и в самом центре сада увидел его — он сверял свои часы с солнечными, — увидел человека, которого, будь у меня в груди дыра, как та, какую я видел в Кембридже, попросил бы протянуть руку и взять мое сердце.
Я подхожу ближе, снимаю шляпу, опускаюсь на колени. У меня перехватывает дыхание, я не могу произнести ни слова и, к своему стыду, чувствую, что мои глаза наполняются слезами. «Сир…» — шепчу я.
— А, Меривел… Это ты?
Я поднимаю голову. Как не хочется, чтобы король видел мои слезы, однако он зрит не только их, а гораздо больше: с ужасающей откровенностью ему открывается вся глубина страдания отверженного им человека.
— Да, это я, сир, — слышится мое бормотание.
Изящной походкой идет он туда, где я стою на коленях; мелкие камешки, которыми выложена дорожка, больно впились в мои ноги. Рукой в перчатке касается он моего подбородка.
— Ну, и каковы твои успехи в теннисе? — спрашивает он.
Я с ужасом вижу, как крупная слеза скатывается с моего подбородка прямо на перчатку короля.
— Уверен, что не ударил бы в грязь лицом, сир, — по-дурацки отвечаю я, — только в Биднолде нет теннисного корта.
— Нет корта? Вот отчего ты так растолстел, Меривел?
— Никаких сомнений — причина в этом. И еще в моей прожорливости, с ней мне никак не совладать…