Король встает и вновь начинает ходить взад-вперед, следя за развитием химических реакций. Я вижу, как у него дергается щека, — верный знак королевского гнева. Я молчу и только киваю. Проходит минута-другая. Король берет в руки крупный пестик и, размахивая им для большей выразительности, продолжает:
— И все же, увы, Меривел, я скучаю по ней. Плотью я ужасно к ней привязался, хотя с удовольствием отшлепал бы глупую девчонку. Вот такие дела! Разум твердит: забудь о ней, но неуемный королевский инструмент крутит головкой и ищет ее повсюду. А ведь жизнь коротка, Меривел. И плотским радостям следует отдаваться с той же страстью и энергией, как и прочим делам, — помнится, когда-то ты, как никто другой, понимал это.
— Да и сейчас, сир, если…
— Тогда сделай для меня вот что. Объясни Селии всю несуразность ее требований. Напомни ей о моей любви к порядку, к общественной иерархии и о том, как отвратительны мне те, кто пытается прыгнуть выше головы. Научи ее довольствоваться тем, что у нее есть, — а это, согласись, немало, — и не надеяться на большее. Скажи ей, что если она придет ко мне исполненная смирения, то к ней все вернется — дом, слуги, деньги и время от времени ночи с королем.
Роль посредника не очень меня радует. Я хочу сказать королю, что слишком мало общаюсь с Селией, и, боюсь, нелюбовь ко мне помешает ей проникнуться королевской мудростью, но тут король берет меня за руку и говорит: «Хватит об этом. Теперь это дело в твоих руках. Пойдем, Меривел, я налью тебе стакан вина, а в вино добавлю одну-две капли моего эликсира!»
Гнев короля утих так же быстро, как и зародился. Наливая вино, он ищет нужное соотношение и сдавленно смеется. Я слежу за его руками, ловлю улыбку, столь мне дорогую. И неожиданно обретаю уверенность: в намерения короля не входит причинить мне вред — каким бы ни был состав этого стимулирующего средства.
Напиток выпиваю залпом. Король доволен и восторженно бьет себя по ляжке.
— Вот так молодец, — говорит он. — А теперь займемся жабой.
Бессмысленно, решаю я, напоминать королю Карлу, что я уже много месяцев не держал в руках скальпеля, и тем более говорить, что я сознательно заставил себя позабыть все, касающееся хирургии. Кроме того, я вижу, что ему ужасно хочется самому распороть жабу, продемонстрировав мне ловкость своих длинных пальцев, аккуратность и безупречность работы. Поэтому я молчу и наблюдаю, как извлекают жабу из банки и кладут на поднос. Его Величество закатывает рукава рубашки. Я слезку за происходящим — только и всего, и вдруг меня пронзает острое ощущение счастья, такого чувства я не испытывал с тех давних дней, когда встречался с Рози Пьерпойнт, брал уроки тенниса, играл в рамми, получил от короля в подарок столовые салфетки.
Король разрезает жабье брюшко, оттягивает и накалывает светлую кожицу.
— Сейчас мы увидим, как блестят ее кишочки, — говорит он, делая первый надрез.
Как король ни аккуратен, но внутренности вываливаются довольно беспорядочно. Годы спустя в моих ушах вновь слышится ворчание Фабрициуса: «Смотри, Меривел, не запутайся в кишках! Ты не Лаокоон!» [40]
— Ну вот, — говорит король. — Видишь, какой цвет?
Я смотрю на внутренности жабы и вижу на нежных кольцах серебристо-зеленоватый налет. Меня охватывает непонятная рассеянность: слово «цвет» напоминает о моих попытках освоить живопись, а также об экзальтации, в какой я тогда пребывал, и, сам того не желая, я рассказываю королю о желании рисовать, схватить суть людей и природы «прежде, чем они исчезнут или изменятся, потому что, сир, все на свете — во всяком случае мне так кажется — находится в состоянии постоянного изменения, даже неодушевленные предметы — на них может по-разному падать свет, да и сам наш глаз сегодня может иначе воспринимать то, что видел вчера…»
Я болтаю без умолку, король же молчит, продолжая методично, неспешно работать, и вот уже перед нами — жабье сердце, легкие, селезенка, дыхательное горло, спермий. Я рассказываю, как нарисовал парк — картину, вызвавшую глубокое отвращение у Финна, я пытаюсь ее описать, но мой голос почему-то слышится со стороны, словно принадлежит не мне, а той одержимой, о какой рассказывал Пирс, и говорю я не столько о самой картине, сколько о том, что побудило меня заняться рисованием, о страхе, что король бросил меня, разлюбил и не нуждается в моем обществе. «Я был вашим шутом, — слышу я свое рыдание, — и пусть управление страной требует серьезности, но не говорите мне, что королю не нужна разрядка в виде смеха!»
Я снова рыдаю. Слезы струятся по моему лицу, капая на жабу, на поднос. Внезапно, почувствовав невыносимую усталость, я падаю.