— Никто не называл тебя собакой. Но ты стыдишься его и отказал ему, как только он тебе стал не нужен, — вот и все, что я сказала.
— Я предоставил ему все возможности, а он не сумел воспользоваться ими. Он изо дня в день жил среди воспитанных людей и не научился мыть шею. Он сидел за одним столом с людьми, а до сих пор ест, как животное. Он слышал вокруг правильную речь, а у него изо рта вылетает такое, чего можно ждать лишь от возчика. Если он ничему не научился за все эти годы, то виноват в этом не только я, но и он сам.
За этой вспышкой последовало зловещее молчание, но даже оно не вызвало у художника такого отвращения, как жестокие слова, которые его вынудили сказать о бедняге ван Флите, так беспрекословно ушедшем из дому.
Когда Лисбет заговорила снова, голос у нее был глухой и ровный.
— Я понимаю, на что ты намекаешь. Я для тебя — то же самое, что ван Флит, — сказала она. — Конечно, ты не станешь утверждать, что я слишком редко моюсь или ем, как животное, но я не ручаюсь за правильность речи и не стала изящной дамой, несмотря на изумительные возможности, которые ты мне предоставил.
— Не будь смешной. Ты же знаешь: речь не о тебе.
— Ты покончил с простой, естественной жизнью, которой мы жили в Лейдене, ты стыдишься ее, ты не хочешь, чтобы ван Флит или кто-нибудь вроде него мозолил глаза твоим новым знатным друзьям. А раз ты по частям выбрасываешь эту жизнь за борт — недаром ты вышвырнул ван Флита из дому, как изношенный башмак, — я не стану ждать, когда наступит мой черед. Я уйду раньше, чем мне предложат уйти. Я немедленно уложу вещи и с первым же судном уеду отсюда.
Если Рембрандт не сразу ответил на выходку сестры, то лишь потому, что просто онемел от изумления: ему никогда не приходило в голову, что Лисбет может уйти. И сейчас, глядя на ее покрывшийся пятнами лоб, он впервые представил себе, как хорошо станет тут без нее: можно будет предаваться любви, не боясь, что у тебя вырвется смех или вскрик, завтракать и ужинать когда и как вздумается, не считаясь с неуклонным распорядком дня. Можно будет ездить куда угодно, не чувствуя себя стесненным присутствием третьего человека в карете, устраивать вечеринки, не думая о том, что на них надо приглашать кого-нибудь, кто ухаживал бы за его сестрой и ублажал ее, чтобы она не обиделась…
— Не глупите, Лисбет. У нас и в мыслях не было ничего подобного, — не слишком убедительным тоном возразила Саския.
— Вздор! — отрезал Рембрандт с грубоватой сердечностью, которая показалась неуместной и фальшивой даже ему самому. — Никуда она не уедет — это все только слова.
— Вы еще увидите, какой это вздор! — крикнула Лисбет, вскакивая с такой яростью, что задрожал стол. — Мне нужно одно — комната, где жить, а теперь она в Лейдене найдется. Я уезжаю сегодня же.
Все дальнейшее показалось Рембрандту сценой из какой-то странной незнакомой пьесы. Лисбет действительно выбежала из комнаты, а он молча смотрел ей вслед и не проронил ни слова даже тогда, когда дверь с шумом захлопнулась.
Наконец, он положил салфетку на стол.
— Вероятно, мне надо пойти к ней и разом положить конец всем этим глупостям.
— По-моему, да.
Он медленно встал, обошел стол и, наклонившись, поцеловал кудри на затылке Саскии.
— Пожалуйста, без этого. Сейчас не время, — отстранилась она с каким-то странным смехом. — Чем дольше ты задержишься здесь, тем сильнее она разозлится.
Он знал, что Саския права, и все-таки вышел в прихожую не раньше, чем подул жене за ухо, ущипнул се за локоть и поцеловал в шею.
Дверь была закрыта. Сестра не заперла ее, но дерево разбухло от весенней сырости, и художнику пришлось ударить плечом, после чего он ввалился в комнату с видом не только неуравновешенным, но прямо-таки глупым. Он думал, что застанет здесь полный хаос, но ошибся. Лисбет упаковывала свои вещи, не трогая платья и меха, которые покупал ей Рембрандт, чтобы она не так остро чувствовала, как несчастна ее жизнь. На постели лежали лишь небольшие кучки самых необходимых предметов — нижние юбки, ночные рубашки, простые платья и накидки. И внезапно он понял, что мысль о возможности ее отъезда, которая появилась у него лишь несколько минут тому назад, возникла у Лисбет еще в тот день, когда он впервые увлекся Саскией.
— Послушай, Лисбет, я вовсе не хочу, чтобы ты уезжала, — беспомощно начал он, остановившись на полпути между дверью и постелью. — То, что я сказал о ван Флите, не имеет к тебе никакого отношения. Повесь-ка все это обратно в шкаф и ступай есть сладкое.
— Сегодня я в последний раз ела под этой крышей, — отрезала она, и хотя сами слова прозвучали высокопарно и банально, спокойствие и холодность, с которой Лисбет произнесла их, придали им подлинную бесповоротность.
— Но почему?
— Зачем ты спрашиваешь? — отозвалась она, укладывая в дорожный баул стопку уже сложенных ночных рубашек. — Ты сам все прекрасно знаешь.
— То, что я женат и люблю свою жену, еще не означает, что я хочу выжить тебя из дома.