Пастор обхватил пальцами подсвечник и потирал его гладкое основание.
— Я должен сказать вам еще кое-что, но не знаю, как выразить свою мысль. Жизнь пылает в Саскии ярким пламенем, и это очень приятно наблюдать со стороны. Но она всецело живет настоящим, никогда не думает о будущем и почти не вспоминает о прошлом. Горести мира сего не занимают никакого места в ее мыслях. Я не хочу сказать, что у нее черствая натура — нет, сердце у нее на редкость доброе, но она, видимо, верит, что для нее не существует трудностей, и воображает, что жизнь — это сплошной долгий праздник. Я, например, просто не могу представить себе ее у постели больного ребенка.
— Она молода и, наверно, всегда была так счастлива, что даже не понимает, что такое горе, — вставил Рембрандт. — Думаю, что жизнь еще научит ее уму-разуму — мы все, даже самые счастливые из нас, удивительно быстро постигаем эту науку.
— Я того же мнения. Но… — тонкая рука пастора чуть поднялась и примяла воск, капавший со свечи, — но если придет беда, не ждите от Саскии стойкости и не будьте строги к ней, когда этой стойкости у нее не окажется. Она ребенок, сын мой, и, боюсь, всегда останется ребенком.
— Ничего, у меня стойкости хватит на нас обоих.
— Надеюсь. Искренне надеюсь.
Пастор вздохнул, как человек, выполнивший тяжкий долг, и откинулся на резную спинку стула.
— А теперь я пойду и позову вашу невесту.
И вот они с Саскией остались одни в пустой гостиной. После возвращения из сада девушка опять плакала — Рембрандт сразу заметил, что у нее красные веки. Она разобрала принесенный им букет и воткнула одну розу в волосы, а другую приколола брошью к груди, и эта вторая роза послужила поводом к единственной вольности, на которую он решился сегодня. Он, конечно, не пытался обнять ее так, как обнимал в саду — портьеры были раздернуты, всюду горели свечи, над головой у влюбленных раздавались шаги стариков; но один раз, сделав вид, что он хочет понюхать розу, Рембрандт склонился лицом к груди Саскии. И как-то удивительно — не страстно, а словно свершая обряд, девушка оттянула вниз персиковый муслин и почти до сосков обнажила красивую грудь, испещренную тонкими жилками вен, а когда Рембрандт поцеловал ее, Саския прижала к себе его голову, баюкая ее. У него эта первая близость тоже не вызвала вожделения — он был слишком целомудрен и сдержан, но удивление, благодарность, нежность и мысль о том, что они оба все-таки смертны, настолько взволновали художника, что когда он поднял голову, смятое платье Саскии было влажно от его слез.
КНИГА ПЯТАЯ
1634–1637
За этот год на пышный зеленый луг его счастья легли тени трех смертей, такие же мимолетные, как летние облака. В июле, когда они с Саскией еще находились во Фрисландии, куда после свадьбы уехали погостить у ее замужних сестер, — все они были белокурые и живые, но и вполовину не такие красивые, как она, — Рембрандт получил известие о смерти своего брата Геррита. Никто, конечно, не предлагал художнику покинуть брачное ложе и мчаться в Лейден: Геррит так долго стоял на пороге смерти, что его прискорбная кончина ни для кого не была неожиданностью. Она обязывала художника лишь написать домой соболезнующее письмо и обещать, что вскоре он приедет вместе с женой и посетит могилу Геррита. Сообщение пришло после полудня и расстроило Рембрандта главным образом тем, что огорчило и поставило в тупик его любимую: он получил письмо как раз в то время, когда они с ней катались на качелях в саду и срезали последние розы, которых в этом году было на редкость много. Саския растерянно выпрямилась и, нахмурясь, вопросительно посмотрела на мужа, понимая, что теперь им уже не до ножниц и качелей, но не зная, надо ей плакать или нет. Рембрандт сразу же объявил ей, что слезы необязательны и что, конечно, не следует отказывать гостям, которые приглашены сегодня к обеду в дом ее сестры. Тем не менее день был безнадежно испорчен: все чувствовали себя неловко, а Саския, ее сестра и зять старались казаться хмурыми и подавленными из уважения к чужому горю, хотя Рембрандт вовсе его не испытывал. Более того, приход гостей, которых, как считали Саския с сестрой, они столь неделикатно навязали художнику, подействовал на него так отрадно и живительно, что он вынужден был все время следить за собой, дабы не дать волю неуместной веселости. Он несколько раз за вечер напоминал себе, что должен сдерживаться; когда же гости ушли и они с женой остались наедине, Саския сама дала понять мужу, что сегодня ночью им не пристало заниматься любовью. Рембрандт уже решил, что его ждут долгие часы бессонницы и томления, но вскоре заснул.
Утром, проснувшись, он сразу вспомнил о Геррите, но в эту минуту Саския повернулась к нему. По утрам, спросонок поворачиваясь к нему вот так, она была особенно красива, а печаль не настолько сильно владела им, чтобы он мог отказаться от того, чего пристойности ради лишил себя ночью.