Однажды вечером, когда уже начинало темнеть, я — словно задумавшись и погрузившись в мыслительную деятельность, а на самом деле, просто ясно и спокойно — потихоньку шёл в библиотеку, глядя на сияние вечерней звезды на бледном, одухотворённом небосклоне через досконально изученное окно в коридоре, и вдруг увидел княгиню М. за библиотечным столом и с письмом в руке, которое, казалось, она только что прочитала. Она была одета во всё чёрное, как будто хотела уже одеждами объявить о возвышенном и только что выпавшем на её долю трауре. Её лицо было бледно, великолепную голову венчала диадема, погружённая в гущу тёмных волос и сиявшая в потёмках словно звезда в окне, которую я только что разглядывал. Вперявшиеся в некое отсутствие, некую неопределённую даль, большие и выразительные глаза княгини полнились слезами. Я непроизвольно остановился, сражённый красотой. Княгиня хоть и заметила меня, но — что вполне естественно — не обращала на меня внимания. При виде прекрасного меня всегда охватывает смелость, так что и в этот раз я осмелился спросить у прекрасной женщины вслух, словно это само собой разумелось: «Неужто княгини тоже плачут? Никогда не думал, что это возможно. Такие высокопоставленные дамы, так я думал, не оскорбляют и не пятнают своих чистых и ясных глаз, чистого и сияющего небосвода своего взгляда скверными, нечистыми слезами. Почему вы плачете? Если даже княгини плачут, если даже богатые и могущественные люди утрачивают равновесие и гордую, повелительную осанку, впадают в уныние и глубокую усталость, то что можно сказать и стоит ли удивляться при виде скорченных от боли и страдания попрошаек обоих полов, или при виде того, как бедные и униженные заламывают руки и не видят другого выхода, кроме как купаться в неостановимых стонах и потоках собственных слёз? Значит, нет никакой опоры в этом мире бурь и ненастий. Значит, везде и повсюду — одна только слабость. Хорошо же; в таком случае, я буду рад смерти, которая посетит меня в один прекрасный день, и с удовольствием прощусь с этим безнадёжным, больным, слабым, полным страха миром, чтобы отдохнуть, наконец, в славной и милой сердцу могиле от всех тягот и беспокойств».
Княгиня, которая отчётливо слышала всё, что я сказал, поскольку говорил-то я вслух, посмотрела на меня долгим и удивлённым взглядом, широко раскрыв глаза, очень серьёзно, но вовсе не строго и не без приязни, даже почти благосклонно, и уж во всяком случае, с добротой, то есть, без малого по-дружески. «Как вас зовут?» — спросила она после паузы; я ответил: «Тобольд». Она сказала, не спуская с меня задумчивого взгляда: «Вы выбрали хорошие и правдивые слова». Это было странно торжественное мгновение. Я как будто услышал приближающиеся шаги и потому удалился, решив, что стоять без дела в присутствии княгини в глазах третьего лица нехорошо и даже может сбить это самое лицо с толку. Кроме того, было самое время зажигать лампы, поскольку, как я уже говорил, за окном стемнело. Я слышал, как невдалеке шумел и бранился кастелян. Во всяком случае, так мне казалось. К тому же я знал, что граф всерьёз сердился, если в отношении ламп допускалась небрежность, и такие небрежности следовало предотвращать.
Вскоре после этого случая граф отправился в путешествие, и поскольку необходимость в моём присутствии отпала, как мне в приятной форме сообщили, я распрощался с замком. Мне милостиво выдали похвальный сертификат, в котором среди прочего значилось, что на меня можно положиться и что я прилежен и веду себя хорошо — свидетельство, которое меня, разумеется, порадовало. «Слушайте, Тобольд, — сказал мне кастелян, добродушно посмеиваясь, — вы уезжаете от нас на все четыре стороны. Вы кое - чему поднаучились, и я убеждён, что вы везде найдёте себе применение». Секретарь подарил мне на прощанье булавку в галстук. «Мы пошлём дюжину хороших сорочек вам вдогонку». Мне вручили сто марок наградных, и я вовсе не отказался эту сумму принять. Все говорили со мной по-дружески.