Гримберт закусил губу, ему показалось, что тяжелая башня «Пламенеющего Долга», нависающая над ним, улыбнулась ему в ответ. Но это, конечно, была всего лишь иллюзия, созданная обводами бронеплит.
Зато потом он покроет себя такой славой, что отцовские рыцари, все эти самодовольные пьянчуги, сытые бездельники и праздные фантазеры, вспомнят, что такое всамделишный рыцарский подвиг. О да, черт возьми, живо вспомнят. Уж он-то не станет расстреливать в пьяном виде мельниц, чтоб продемонстрировать меткость своих орудий. Не будет вытаптывать капусту и корнишоны. Не ввяжется в потасовку с шайкой заезжих раубриттеров, выставляя потом это едва ли не как славную битву в защиту христианской веры. Не перестреляет лебедей в маркграфском парке. Не ограбит проезжих торговцев сукном, заподозрив их в ереси, а после заставив бесталанных миннезингеров за пригоршню меди воспеть этот подвиг в стихах…
— У моего сына день рождения, — холодно отчеканил за его спиной маркграф, — Или вам обязательно испортить и этот праздник своими бесконечными нравоучениями о том, что я могу себе позволить, а чего нет?
Отцовский майордом никогда не был посвящен в рыцарский сан, но выглядел столь истощенным, словно был бессменным участником всех Крестовых походов последнего столетия. Неудивительно. Их с отцом споры, в которых временами принимали участие канцлер и казначей, временами напоминали ожесточенные военные кампании, которые войска императора вынуждены вести с сарацинами за морем.
— Я лишь хотел заметить, что положение казны на протяжении последних лет вызывает у меня обоснованную тревогу, — майордом почтительно склонил голову, — Если так пойдет и дальше, семь тощих коров, вышедших из реки и догрызающих туринский луг, в скором времени начнут, чего доброго, глодать друг друга, а следом и ваших подданных…
— Не смейте поминать Святое Писание, чернильная душа! — рявкнул на него отец, взгляд его полыхнул ослепительно белым, как осветительная ракета, взметнувшаяся над полем боя, — Мне и без того тошно подписывать без конца ваши проклятые векселя! Скоро все окрест начнут твердить, что маркграф Туринский предпочитает сражаться не с лангобардами и врагами веры, как положено рыцарю, а с бумагой! Может, уже пришло время заменить боевого тура с наших знамен на чернильницу с парой перьев?
Отец презирал всякие разговоры о деньгах. Рыцарь старой закалки, из числа тех, что когда-то завоевали империи франков почет и славу, устилая ее собственными костьми от Аахена до Вены, по части металлов он всегда предпочитал сталь и свинец серебру и золоту. Майордом поморщился, но не отступился. Единственный из придворных сановников осмеливающийся спорить с отцом, он тоже по-своему был бесстрашен, хоть и не на рыцарский манер.
— Во имя семи христианских добродетелей, ваше сиятельство, я вынужден просить вас о снисхождении, — кротко заметил он, сложив на груди не знавшие оружия руки, — Не к себе, но к маркграфской казне. Торговое сальдо складывается совершенно катастрофическим образом, поступления с земель мелеют, а расходы на содержание ваших рыцарей с каждым годом только растут. Приобретение нового доспеха, да еще высшего класса, может причинить Турину больше ущерба, чем вторжение полнокровной лангобардской армады.
— Вы хотите сказать, что я плохо слежу за вверенными мне императором землями?
— О нет, я отнюдь не это имел в виду, ваше сиятельство.
— А мне кажется, именно это. Вы сомневаетесь в том, что я не способен выплатить свои долги? Что слово рыцаря не является достаточным гарантом моей чести?
Отец побледнел еще больше, лицо его сделалось похожим на металлическое забрало, раскаленное чудовищным жаром. Несчастный майордом и сам побелел лицом, только сейчас сообразив, что своими замечаниями не просто разбередил старые раны маркграфа, но и поставил под сомнение его рыцарскую честь. Крайне опрометчивый поступок даже для людей из числа его приближенных, расплата за который могла быть мгновенной и страшной вне зависимости от титула и положения обидчика.
Со стороны майордома было крайне легкомысленно отпускать подобное замечание. Он прослужил при отце много лет и отлично знал, что слава, ходившая о нем при императорском дворе, была отнюдь не преувеличенной. Таких, как он, в Аахене за глаза пренебрежительно именовали «вильдграфами», дикими графами. Но вместе с тем и опасались, хорошо зная идущую по их следам славу. Страшную славу, купленную отнюдь не золотом имперской чеканки.