Это зал Рембрандта. «Возвращение блудного сына». Этот сын, показанный спиной и затылком, похож на моего отца. Да, таким, в лохмотьях, в одном ботинке, достойным жалости бедолагой я его чаще всего и представляю. Заплутавший ребенок, заблудившийся в трех искушениях. Чужая женщина, деньги и призрак свободы. Что-нибудь одно еще можно, предполагаю, выдержать, а они однажды во время перемен заявились все трое. И стали у папеньки заплетаться ноженьки, и глазки ему отказали, и язык уже не слушался, и земля уходила из-под ног, и инфляция, и сердцу своему он верить перестал, и товар брать перестали, и дети чужие еще более взрослые, и без работы, и наворотил уже столько, что не расхлебаешь. И детей то ли забыл, то ли сил больше нет смотреть на них. Оставалось только исчезнуть – и он исчез. Ничего, дети уже взрослые, вон как этот бородатый старец, в чей подол он сейчас уткнулся. Это, конечно, я. Я никуда не уйду. Дождусь где-то здесь своих блудных предков, которые потерялись в этом пространстве. Они живут под каким-то лежачим камнем, а под каким – поди угадай, если они все – лежачие. А я хочу наружу, я вышел наружу. Я хочу видеть все, я готов видеть все. Пускай мир проходит сквозь меня. И я тоже сквозь него пройду, проползу на пузе, чтобы ничего не пропустить, – чтобы было, что петь.
Я не мог оторваться от портрета старика в красном, от его мрачной стоической сдержанности. С меня разом сошло балагурство. Этой картине даже не нужны зрители. Она висит здесь, как идея искусства на все времена.
– «Даная» Рембрандта вернулась на свое место после долгой реставрации лишь около года назад. Двенадцать лет велась работа по ее спасению, после того как в 1985 году злоумышленник плеснул серную кислоту прямо в центр холста. Было утеряно почти тридцать процентов изображения, и многие не верили в то, что шедевр удастся спасти. Между тем картину эту Рембрандт писал для себя, вплоть до смерти она висела у него дома…
Нет, какую женщину он себе написал! Все эти Венеры до него ведь никуда не годятся – разве кто-нибудь спутает их с реальной женщиной? Даная, возможно, первая женщина из плоти и крови в искусстве. Вот помните, что я говорил про античность и идею подражания – Рембрандт, а с ним и вся классическая Европа, с Толстым и Достоевским, – они все вышли из того обломанного торса. На то, как маленькая грудка легла сверху на ее ладонь, можно смотреть бесконечно. Она лежит, нагая, в пятне света, направленного только на нее. Это тот свет, которого безусловно достойна женщина. Безумец, который плеснул в нее кислотой, совершил акт жестокости по отношению к самой женственности. Вместо золотого дождя, после которого рождаются герои, в нее плеснули ядом. Как это символично, господи. Никто не собирался ее любить – просто хотелось поглумиться, надругаться. Было в кайф убить. Даже не трахать, нет – а чтобы покричала от боли, а потом зарезать ее нахер… Я чувствовал, как у меня колотится сердце от этих мыслей, от узнавания их беспощадной логики.
А чем лучше жестокость аристократизма? Искусство принадлежит элите, которая ублажает себя, осознанно или нет смирившись с мыслью о том, что слабые должны умереть. Это не мешает их комфорту. Они привыкли брать все, что захотят. Их искусство требует жертв, но не их собственных. Они предпочитают расплачиваться деньгами. Для них в искусстве нет никаких надежд. Разве что минутное упоение. А для человека, который вырос в жестоком мире внутри пузыря искусства, оно – надежда на спасение. Оно – свет, выхватывающий нежного слабого человека из мрака. И тот идет на этот свет, тянет с кровати к нему руку. Этот свет имеет изменить человека так, чтобы он получал смысл.