В углу Турецкой гостиной, затянутой сверху донизу дорогими коврами и материями, с огромным, чудным ковром на полу, подальше от зыркающих глаз и подслушивающих, жадных ушей прислуги, сидела после ужина одна из групп этих самых «кровопийц» и вела оживленный, хотя и не очень веселый разговор. Турецкий фонарь с высоты потолка испускал мягкий темно-красно-синий свет. Все до полной иллюзии напоминало здесь горячий, таинственный, сказочный Восток.
Их было человек семь-восемь — розовая, жизнерадостная молодежь. В центре, на мягком диване, под большой картиной, изображающей выступление полка в Турецкий поход 1877 года, сидел невысокого роста, коренастый, рыжеватый 25-летний штабс-капитан Александр Николаевич фон Ферген, доблестью венчанный герой, тяжело раненный под Вильной, кавалер Георгиевского оружия. Лицо у него было твердое, волевое, глаза упрямые и смелые. Такие не трепещут и не бледнеют перед опасностью.
Рядом с ним справа сидел поручик Александр Верига, красивый молодой блондин, с румянцем во всю щеку, безусый, с нежно-золотистой кожей и пухлыми юношескими губами. За смешливый нрав, за душевную мягкость и за этот румянец товарищи в корпусе ласково называли его Девочка; иногда, приветствуя, пели: «Девочка милая, девочка, славная, девочка, радость моя». Но Девочка ходил в атаку во весь рост, пулям и снарядам не кланялся и попал в тыл с тяжелым ранением.
По другую сторону от Фергена сидел, покинувший студенческую аудиторию, подпоручик Шабунин, стройный, тонкий, изящный, с одухотворенным лицом, прекрасный товарищ и доблестный офицер. Бывший студент, по народной терминологии тысяча девятьсот пятого года, «враг внутренний», — он скоро завоевал среди кадровых офицеров полка любовь и дружбу за свою духовную чистоту и порядочность.
Перед ними полукругом, как молоденькая стайка птичек, разместились на мягких стульях юные прапорщики. Это была совсем зеленая, безусая молодежь, только недавно окончившая училище и ожидавшая командирование в полк. Их лица были нежны; карие, голубые, черные и серые глаза блестели; куда-то манила их жизнь, как таинственная незнакомка. И все им казалось красивым, чудесным, и везде чудилось новое неизведанное и радостно-влекущее…
— Мы подошли к роковой грани. Решается судьба России. Все, что происходит сейчас, похоже на бордель, на предательство или на массовое психическое умопомешательство, — говорил Ферген, сдвинув густые рыжеватые брови.
— Мы вовлечены в порочный круг событий и играем, к сожалению, пока пассивную роль. На одной стороне — бунтующая чернь, рабочие, фабричный пролетариат, для которых ненавистно слово «Отечество», на другой — слабонервная, размякшая, перетрусившая власть, потерявшая волю, самообладание и респект. Вы чувствуете определенно, как благодаря непротивлению нарастает мятежная волна.
Господа, есть народ и народ. И ценность одной и другой группы разная, и разная их количественная величина. Есть многомиллионный русский народ, достойный уважения и гордости; народ, создавший великое государство, давший миру замечательных монархов, государственных деятелей, полководцев, ученых, писателей, поэтов, мыслителей, художников, композиторов, изобретателей, строителей, инженеров, архитекторов и так далее и так далее. И есть просто чернь, рвань, ни на что не способная и ничего не создавшая. Она распропагандирована, развращена, темна, невежественна и совершенно лишена чувства национальной гордости, ее интересы не поднимаются выше потребностей брюха.
Сейчас вот эта самая чернь, представляющая количественно ничтожное меньшинство, учиняет бунт под кричащим, бьющим по нервам, лозунгом: «Хлеба». Либеральные ханжи вопят: «Это возмутительно! Полиция разгоняет несчастных, голодных людей с применением жестоких, зверских насилий. Сумасшедший Протопопов расстреливает толпы из пулеметов, поставленных на крышах». Не правда ли, господа, какая жуткая фантастическая картинка: сумасшедший министр носится по крышам и стреляет, стреляет и косит, как смерть.
Бунт есть бунт. Во дни войны с внешним врагом его можно рассматривать только как преступление, как государственную измену. Никакие резоны не могут оправдать происходящих событий. И тем не менее политиканствующие Маниловы из Государственной думы, сами бунтовщики лицемерно и лукаво кричат, что режим прогнил, что бунт есть не что иное, как акт самообороны государственного организма против гниения во имя победы. Если они в это верят — они дураки; если не верят — они подлецы.
Для меня и те и другие — и те, которые бунтуют и которые подстрекают, — одинаково: сволочь. Но чернь темная и голодная может рассчитывать на снисхождение, тогда как эти сытые, обеспеченные и праздноболтающие достойны только веревки.
Я хочу сделать вывод из сказанного мною. На фронте погибли за русскую честь и славу миллионы лучших сынов. Их кровь ценнее, чем жизнь десятков или даже сотен тысяч черни, ныне бунтующей. Я предпочел бы, чтобы погибли эти сотни тысяч от голода, чем погибла бы Россия.