«Борьба против самодержавия имеет общеевропейское значение, — писал из Сорренто Максим Горький, обращаясь к англичанам. — Если правительство одержит верх, у ваших дверей будет существовать очаг, вокруг которого зародятся разные катастрофы. Британцы! Вы должны сделать выбор. Будете ли вы поддерживать ТИРАНА с его сателлитами или молодую, поднимающуюся демократию?.. Черные вести идут из России — подлые вести о том, что духовно мертвое, спившееся кровью, пьяное от сладострастия жестокости, обезумевшее от преступлений русское правительство начинает варварский поход»…
Какие цветы красноречия! Какая напыщенность и пошлость выражений! Верил ли Горький в то, что писал? Или сознательно лгал? Или —
О русской «несвободе» кричали все: кричали в Думе, в судах, в толстых периодических журналах и в ежедневной прессе. Суды над политическими преступниками неизменно превращались в суды над государственным режимом. Политические раковые опухоли все больше и больше поражали организм России. Причину болезни видели в одном: в режиме самодержавия. Писателю-революционеру Горькому вторил просвещенный интеллигент-барин, красавец и умница, блестящий адвокат и выдающийся депутат Думы. Не за границей, а в России, не тайком, а гласно и публично он говорил:
«И потому у них другая политика, политика определенная: раздражать общество, возмущать общество, ослаблять общество, бороться с обществом, наконец, как венец всего этого, поддерживать атмосферу беззакония и произвола… Есть и другая политика, политика узурпаторов: это политика, которая ставит свои интересы выше всей страны, которая не доверяет стране, которая всех боится, а защищает только себя»…
Ему рукоплескали, его поздравляли, жали крепко руки, его мужеством восхищались. Он искренно верил в то, что говорил, потому что это был его политический идеал — идеал свободы, рожденный в душе человека-романтика. А дальше, ниже, в другой среде, шел духовный маразм, нравственное и художественное омертвение и опустошение душ, что-то напоминающее картины из мертвого, сумасшедшего дома. На виду у всей столицы, стараясь всех перекричать «крикомордным» криком, балаганом, бредом сумасшедшего, «люди грядущего» — «вкупе и влюбе массомясая, быкомордая орава» (так они называли сами себя) вопили словами «простыми, как мычание», открывали миру свои «новые души, гудящие, как фонарные дуги». Они звали «человечий табун» в земной рай, который они построят «для всех, кроме нищих духом», — «в него будет вхож и нераскаянный убийца, и любовями всевозможными разметавшийся прелюбодей»…
Хулиганствуя, кощунствуя и богохульствуя, «они вливали в души тепло прохладной „шпаны“ всех мастей, сортов и рангов яд. Долой вашу любовь, долой ваше искусство, долой ваш строй, долой вашу религию»…
Этих людей не держали в сумасшедших домах, хотя они представляли полноценный и драгоценный объект для психиатров. В них находили что-то своеобразное, не затхлое, новое. С диким восторгом застоявшихся жеребцов (по выражению Розанова) петербургские снобы слушали человека в желтой кофте, который плевался, сморкался и вопил в прокуренном зале на Обводном канале: