В отличие от мистики в том виде, в каком она развивается в монотеизме, проповедующем индивидуального Бога, данного в Откровении, спинозовская мистика является мистикой имманентности: она связана не с верой, а с разумом и интуицией. Мудрец не сливается с индивидуальным Богом. Он знает, что является составной частью Бога, понимаемого как бесконечная Субстанция мира: «Все, что есть, есть в Боге, а без Бога ничего не может существовать и не может быть представлено». Эта мистика основана на недуалистической концепции мира, на том, что мы называем монизмом. Как я уже отмечал в своем предыдущем произведении,[43] в этом отношении есть поразительное сходство между метафизикой индуистских Вед, в которые входят Упанишады, и метафизикой Спинозы: Бог не существует вне мира; мир и Бог делят одну и ту же субстанцию; все есть в Боге, равно как Бог есть во всем. Как говорит нам индийская мудрость, именно благодаря дуальности мудрец становится «живым освобожденным» (дживанмукти), живущим в полном блаженстве чистого сознания, которое является Единым (сатчитананда). Точно так же спинозовский мудрец полностью освобождается от рабства и достигает «вечного блаженства»: «Мы чувствуем и внутренне осознаем, что мы вечны».[44]
Как и индуистский мудрец, спинозовский мудрец освобождается от эго, средоточия страстей и источника дуального сознания: есть я и мир, я и другие, я и Бог. Впрочем, Спиноза не был ни первым, ни единственным западным философом, который проповедовал имманентную мистику недуальности. Плотин, последователь Платона, философ III века, утверждал, что достиг чистого экстаза – так он называл радость – через созерцание Единого, которое можно познать, научившись «жить в соответствии с умом», то есть в соответствии с самой благородной частью самого себя. Иначе говоря, освободившись от страстей и всего того, что образует интеллект и эго «<…> душа должна отрешиться не только от всего дурного, но и от всего хорошего – словом, решительно от всего, чтобы очутиться наедине с ним, и как только это ей удастся <…> она вдруг узрит его явление в самой себе, и тогда ничего уже не отделяет ее от него, тогда она одно с ним, а не двое»,[45] – писал Плотин.
То же самое происходит и в том случае, когда мы выбираем второй путь, путь любви, единения с другими людьми и миром. Радость воссоединения – с другими людьми и с миром, – которой я посвятил предыдущие страницы, радость созерцания и радость дарения имеют нечто общее. На мгновение или на несколько минут индивидуум забывает, перестает думать о самом себе, о своих повседневных заботах. Подлинная любовь и созерцание уничтожают границы его узкого, чахлого «я», чтобы открыть индивидуума для вселенского, божественного измерения, каким бы ни было название этого опыта трансцендентности эго. Даже когда они выбирают дуалистический путь – путь библейского Откровения, – иудейские, христианские и мусульманские мистики переживают интенсивный экстатический опыт, который они описывают в недуалистических терминах и в котором их эго полностью растворяется. «И уже не я живу, но живет во мне Христос», – восклицает святой апостол Павел.[46] Мусульманского святого Мансура аль-Халлая (VIII век) убили за то, что он провозглашал: «Я есмь Бог». Можно привести в пример также нерелигиозных авторов, которые утверждали, что пережили аналогичный мистический опыт. Ромен Роллан, французский писатель первой половины ХХ века, был человеком неверующим, однако он нашел прекрасное выражение «океаническое чувство» для описания чувства единения со Вселенной, с тем, что, как он сам говорил, «величественнее я». Ромен Роллан так ответил Фрейду, который утверждал, что этот опыт имеет сугубо невротическую природу: «Мне хотелось бы проанализировать спонтанное религиозное чувство или, вернее, религиозное ощущение, которое является <…> простым и непосредственным фактом ощущения “вечного” (которое вполне может быть не вечным, а только без воспринимаемых границ и словно океаническим)».[47]