Представление о мраке — это представление о смерти как умалении, о смерти как изнашивании, как энтропии. Здесь подчеркивается не то, что умирает, а сам процесс. Поэтому мрак часто становится метафорой, и в том числе этической метафорой. Он служит для описания не только природных явлений, но и помрачения состояния. Мы постоянно используем в своей речи такие выражения, как «мрачное выражение лица», «мрачное состояние». Конечно, есть мрак ночной, но есть и не ночной. Например, дневной мрак. Это может быть состоянием какого-то человека, и тогда говорится, что «мрак его объял».
Мрак как умаление и умирание также шире, чем ночь, и простирает свое владычество и на сферу дня. Но делает иначе, нежели мгла – не в форме сырого тумана и хмурых облаков, но в форме постоянно воспроизводимого таинства умирания, распада, увядания, исчерпания. Это работа ночи.
И третий представитель свиты ночи — тьма, дает нам реальное прозрение сущности ночи. Тьма не означает ничего, кроме себя самой. Это и есть по сути дела ночь.
Конечно, в разных языках относительно этого понятия дела обстоят по-разному. Но сейчас мы говорим о пространстве русского языка. Тьма — это представление о границе. Тьма — это то, что объемлет видимый мир, обнимает Вселенную, окутывает сегодня вещи, и нас, и всех существ мира со всех сторон. В этом она действительно полностью сливается с ночью и подобна ей в этом.
В представлении о тьме, как границе, проявляется наша человеческая метафизика. Ведь мы инстинктивно мыслим, чувствуем и говорим в терминах дня. Мы смотрим на мир глазами дня. Мы смотрим на ночь с позиции дня. И поэтому ночь для нас является пограничной территорией, означающей конец того, что нам известно как день.
Она определяет с некой фатальностью, неизбежностью и абсолютностью то, откуда мы появились (потому что нас когда-то не было), и то, куда мы исчезнем. Мы приходим из ночи и уходим в ночь.
Но и от этого представления о ночи и тьме как границе следовало бы избавиться. Пока мы смотрим на ночь таким образом, ключ к ночи ускользает от нас. Тьма остается навсегда закрытым отрицательным понятием.
Тьма содержит в себе томление, ужас, гнетет нас и внушает глубинное желание как можно дольше оставаться в границах дня, уклоняясь, отвлекаясь, отодвигаясь от этих границ. Мы жмемся от тьмы к свету дня, тем самым только усиливая отрицательный и разрушительный потенциал ночи. И вместе с тем усугубляя ее непонимание.
Для того, чтобы понять метафизику и онтологию ночи, нам необходимо разрушить этот серьезнейший барьер и воспринять ночь не как границу, и не как кромешную тьму — ведь «кромешная» означает кромку, дальше которой мы ничего не видим и не знаем. Но дальше-то как раз и все начинается...
Пока мы отрицательно рассматриваем ночь, она будет от нас ускользать.
Теперь мы перешли к новой фазе. Не просто изъятие ночи из хищных объятий банального рассудка, но нечто более серьезное. Мы подошли вплотную к опыту ночи, к освобождению ночи от понятия границ.
У Рене Генона в книге «Великая триада» (где он разбирает китайскую традицию) есть загадочный пассаж, который звучит так: «Небо повернуто к людям лицом, а земля повернута к людям спиной». Поэтому небо — это говорящее явление. Оно постоянно озвучивает свои послания через слова пророков, жрецов, через волю героев и царей, через поступь истории, через подъем и падение царств, через деяния народов и рас. Небо действует и заявляет о себе, посылая к нам своих сынов.
А земля — традиционный синоним ночи — молчит. Она ничего не говорит, она просто обозначает собой конец небесного дискурса. Там, где этот дискурс заканчивается, начинается молчание земли. Поэтому она повернута к нам спиной.
Неслучайно духовный опыт подъема на небесах описывается как прохождение плотной зоны громких голосов, как вой, рев труб, как ангельское пение. Ночь же и земля молчат. Их послание заключается только в том, что мы понимаем: «наше время истекло» («у нас больше на балансе не осталось денег»). Поэтому молчание ночи вошло в индоевропейский язык в качестве субститута понятия «ничто». Мы говорим — ночь, подразумеваем — ничто, немцы говорят die Nacht — подразумевают das Nichts. Французы говорят — le neant — подразумевают la nuit. Мы не называем ночь ее именем.
Кстати, многие нынешние слова являются субститутами слов табуированных. Например, слово «рыба» по-славянски никогда не звучало как «рыба». «Рыба» — это просто существо, «роющееся» мордой в иле. Настоящее название рыбы в старославянском языке — нетабуированное — «зва». Но его не использовали, потому что боялись пробудить ту гигантскую мистерию, которая связана с этим речным или морским животным. Поэтому из уважения к рыбам, к «зве», из ужаса перед ними и, наверное, любовью к ним, их уважительно, деликатно и соблюдая дистанцию называли иносказательно -- «рыбами», то есть «роющимися».