Рожь в том году уродилась богатая, но тятя не велел Дуне ходить в поле жать да снопы вязать; на барщине и на своем наделе трудилась Марья, хотя и была беременна, Дуня же должна была сидеть дома и шить себе приданое. Впрочем, дома-то бывает, что и присесть некогда: утром все еще затемно в поле уйдут, а ты корову подои, птицу накорми, поросенку дай, за лошадьми убери, воды натаскай, тесто замеси да печку растопи, чтобы вечером работники, когда вернутся, тепленького похлебали. Ребятишкам что ж – сунула по куску хлеба, да и ладно, бегают себе на улице целый день. Степку вон не докличешься: то с утра наладится на речку плотву удить, то ставить силки на перепелов, то в бабки с ребятами играть. Правда, Параша оставалась ей помощницей. Дуня скажет: ты бы пошла погуляла, а та льнет к сестре: научи меня, Дунюшка, шить. Навертит ей Дуня соломенных кукол и показывает, как шить им платья из лоскутков. Параша иголкой исколется, а молчит, виду не подает, старается, сопит; потом вдруг подбежит к Дуняше и обнимет ее крепко-крепко. И обе в слезы. Поплачут-поплачут и дальше за свои дела принимаются.
Дни осенние неяркие, в избе темно: окошко, пузырем затянутое, свет плохо пропускает. Приходится лучину жечь. По вечерам собирались девушки на супрядки, помогали готовить «житье-бытье». Дашутка вышивала подруге рукава. Вот кто мастерица, вот кто рукодельница! И крестом умеет, и гладью, и цветной перевитью, и мережкой, простая рубаха из ее рук такой нарядной выходит – хоть на праздник надевай. Дуне как невесте полагалось причитать, и она пару раз пробовала, но плач у нее выходил в самом деле слезный, и Дашутка быстро обрывала его веселой подружкиной песней.
Как-то раз, после дождичка, девушки собрались идти по грибы, и Дуняша с ними. Отец, прежде беспрекословно ее отпускавший, теперь почему-то нахмурился, а потом стал наказывать, чтобы она себя блюла, честь свою берегла и не выставила б их всех на позор. Дуня смутилась, потупилась, прошептала: «Хорошо, тятенька», а когда вышла из избы, дороги не видела из-за слез обиды, застивших глаза: зачем он с ней так? Уж она ли не была всегда покорной да послушной?
Мужики отсеялись под зиму. В ветреные дни по всему селу раздавался мерный стук цепов: молотили рожь на гумне, а потом провеивали, подбрасывая на лопате. Торопиться надо все дела доделать, пока не зарядили дожди, не развезли грязь непролазную.
На Феклу Заревницу Дашутка встала раным-ранешенько, прокралась босая в сени, стараясь не наступить на скрипучую половицу. Только собралась притворить тихохонько дверь…
– Ты куда это? – вздрогнула от голоса отцовского, хриплого со сна.
– К овину, тятенька, погадать, – прошептала, обмирая.
Отец недовольно заворочался на лавке, пробурчал что-то невнятное.
Серый рассветный воздух облил холодом, все волоски на теле дыбом встали; ногам зябко, но ничего; добежала до овина, заглянула в окошечко – темно, ничего не видать; приоткрыла дверь – а оттуда вдруг как схватит кто-то за руку, как дернет к себе! Пискнула испуганно, стала вырываться…
– Да я это, я, не бойся!
Егорка.
– Ф-фух, напугал! Сердце сейчас из груди выпрыгнет!
В овине темно, пахнет соломой. Где-то мыши попискивают.
– Седни пойду к твоему отцу.
У Егорки руки холодные, видно, давно уже тут поджидает.
– Мужики осенью в город на заработки идут и меня с собой берут, староста разрешил. Долг я отцу твоему отдам, пусть не сомневается.
Молчит, мнется с ноги на ногу.
– Спрошу его честью: отдаст он тебя за меня или нет. И ежели нет…
– Убегом обвенчаемся, – быстро досказала Дашутка.
Егорка схватил ее за плечи, развернул к двери, пытаясь разглядеть ее лицо – правду ли молвила, не смеется ли?
– Дашенька, разлапушка ты моя… Я ведь все могу – и плотницкую работу, и гончарную… Как деньгу зашибу, найдем в городе попа, чтоб окрутил без венечной памяти… Ты скажи только: пойдешь за меня?
И не дожидаясь ответа, ткнулся губами наугад в ее лицо. Даша закинула руки ему за шею, стала целовать – в щеки, в бороду, в губы… Егорка прижал ее к себе, засопел, зашарил жадно руками по ее телу… Вдруг она оттолкнула его, отступила назад, прижавшись спиной к колючим снопам.
– Поклянись, что только мой будешь. Что все будет честь по чести!
– Вот-те крест! – Егорка широко перекрестился. – Не сойти мне с этого места! Лопни мои глаза! Христом Богом тебе клянусь… Голубка ты моя ненаглядная…
Он снова схватил ее в охапку, и она уже не сопротивлялась, отдаваясь; закрыла глаза и дышала глубоко. Только раз тихо вскрикнула, когда от краткой острой боли дрожь пробежала по ногам и по спине, но Егорка прижался плотнее и залил ее своим теплом, и стало хорошо…
Когда она вышла из овина на неверных ногах и постояла маленько, держась рукой за стену, небо на востоке уже окрасилось бирюзой; подсвеченные незримым солнцем облака казались теплыми. В хлеву протяжно замычала корова.