Поэтому так обратил на себя мое внимание этот человек. Он перегнал меня и пошел передо мной, страстно жестикулируя и произнося как бы монолог. Он мне показался таким взбунтовавшимся артистом-мимом, сошедшим со своего постамента, уставшим изображать статую. (Время от времени такие здесь стояли со своим скромным искусством.) Испанского я не понимал, и поэтому, в чем он убеждал встречный поток, было мне неясно. Разгадав мое недоумение, он крутанулся на пятке, обернулся лицом ко мне, то есть к своему потоку, не прерывая своего выступления. Я видел почти вплотную его нервное, неправильно бледное, истовое лицо, жила билась на его лбу, и словно именно она подкидывала прядь его спутанных кудрей. Я было подумал, что он читает из Шекспира, но в таком случае его никто не слушал, да и как подать ему на ходу… Не убедив ни в чем ни меня, ни следовавших за мной или устав пятиться, он еще раз обернулся, с той же неутомимой страстью убеждая поток встречный. Так повторилось, и я окончательно убедился, что передо мной безумец. Что же за речь толкал он перед собой?…
Я не понимал. И вдруг…
Монолог Сальери настолько хорошо уложился в ритм его шагов и речи, что я вспомнил его почти весь, почти не сбившись.
Такое исполнение монолога Сальери показалось мне если и не гениальным, то истинным.
Именно что не злодей-завистник, а – ревнивец, – а безумец!
И я, «как тот, кто заблуждался и встречным послан в сторону иную», долго носился со своим пониманием, отыскивая свежую жертву для восхищения новизной концепции. Меня выслушивали без большого энтузиазма. Моей пластики не хватало изобразить встреченного мною безумца-испанца.
Наконец я настиг цель…
Жертвой оказался ни мало ни много Смоктуновский. «Вот вы, – убеждал его я, – Иннокентий Михайлович, единственный сыгравший обоих… Вот вы скажите…»
Не знаю, насколько он меня понял, но достал я его точно. По-видимому, я говорил о Сальери, а он думал только о Моцарте. «Ну да, – согласился он, – конечно, безумец… Но ведь это же я, я! – воскликнул он с подлинной горечью и обидой. – Это я первым высунул язык!»
Не сразу я понял, что он имел в виду. Это было время триумфального шествия по миру фильма «Амадеус». Слава досталась другому, бесспорно менее гениальному, чем Смоктуновский, актеру.
Да, «гений и злодейство две вещи несовместные».
И всё же!
Ведь в чем гениальность пушкинского Моцарта!? Он у него никак не написан. Написан – никак. Оболочка. Хитиновый покров. Анабиоз. Пустой камзол с косицей. Будущая конфета.
И здесь что-то есть. Пушкин гениально пальцем о палец не ударил, чтобы так называемый
Как же мы плохо играем!
Зависть к тому, каким бы мог быть Пушкин, сильна в самом Пушкине. Ах, как бы он в Европах играл на фортепьянах! Не хуже Шопена. Что Мицкевич!.. Зависть к тому, каким бы мог стать русский человек – вот зависть! (через двести лет – Гоголь?!)… Птица-тройка… Ты что же, пес, вперед меня думаешь! – зависть царя. О, какой бы могла быть Россия!!! Вот и считаемся, кто первым язык высунул. Хоть и русский…
Да хоть и Пушкин, а не Эйнштейн… Такой
И Гоголь не о том говорил, что через двести лет все будут как Пушкин, что русское человечество так разовьется. А именно о непредставимой преждевременности развития.