Тут вот какая неуместная история… Вспомнить я ее тем более хочу, что ровно год, как не стало замечательного ленинградского писателя Виктора Голявкина, который, начав писать свободно и самобытно в конце 50-х годов, повлиял на всё мое поколение, на всю ленинградскую прозу, на всё ее развитие. Так вот с Виктором Голявкиным, который сначала был парадоксалистом в жизни, а потом эти его парадоксы жизни переходили в тексты – он был автором абсурдных текстов, понятия не имея ни о западном опыте, ни даже об опыте обэриутов, просто исходя из своего дара, таланта и личности, – история была такая: приехал «больше чем поэт» в Ленинград, он был уже прославлен, ходил в гениях в Москве, слава у него была всесоюзная, а Голявкин был гений местного значения, его не печатали, он был известен в кругах. Ну, московский гений сразу поинтересовался, кто в Ленинграде гений. И щедро, со своей патриаршей московской вершины, навестил этого никому еще не известного гения, проживающего в общежитии Академии художеств. Ну, они, естественно, выпили, поговорили, почитали друг другу, выразили друг другу одобрение и ободрение, но, по-видимому, всё-таки выпили, и Евгению, как всегда, – это был его стиль: такая широта, размах, – ему нужно было как-то сменить место. Поймал такси, Голявкина усадил сзади, сам рядом с шофером. Голявкин стал неожиданно мрачен и в машине уже молчал, а Евгений выступал и что-то такое рассуждал. Голявкин, надо сказать, был чемпионом Баку по боксу когда-то, и он ему вдруг сказал: «Женя!» – тот обернулся, и он его тогда, пардон, ударил. Наверное, сильно. Женя, конечно, абсолютно оторопел, обалдел, он остановил такси и сказал с пафосом: «Пшел вон из моей машины!» – из моей машины! История быстро распространилась по Ленинграду. И я Голявкина спросил: слушай, ну как же так получилось? За что ты, собственно говоря? Ну, нравится – не нравится, но как-то так… слишком. Он говорит: «Видишь ли, он меня поднял». Я говорю: как – поднял? «Буквально, – говорит – поднял, когда у меня в общежитии мы выпили, всё было нормально, а потом он вдруг подошел ко мне, сзади обнял меня и поднял». Я говорю: ну что же, это же дружеский жест. «Нет, вот если бы ты меня поднял, это был бы дружеский жест, а он не в том смысле меня поднял. Он говорит: „Ты гений – я гений, но я тебя еще и поднять могу“». Вот эта бредовая история мне запала: ты гений – я гений, а я тебя еще и поднять могу.
Разговор о гениях: о таланте и личности, славе и признании, тем более о гениальности, для литературной науки неприличен, потому что насущен. Категории эти запретны, потому что ненаучны, род литературной графомании. Однако они были насущны для самих объектов исследования, тем более для поэтов романтической школы, которыми поначалу бывали все наши основоположники. Соотношение Пушкин – Гоголь в этом смысле едва ли не самое поучительное. Написано и переписано об этом всё. В одном московском дворе я встретил одинокого Ленина с протянутой рукой: он не призывал нас, о чем свидетельствовали ноги, согнутые в коленях, – он обнимал куда-то девшегося Сталина. Теперь история этой скульптурной группы «Сталин и Ленин в Горках» достаточно известна: она изготовлена по фотографии, в свою очередь сфальсифицированной. Ленин же как был один в подлиннике, так и остался: скамейку отняли.
Никто в науке не заподозрит себя в том, что отстаивает вдохновенно гипотезы, заинпринтингованные матрицами подобных памятников.
Сами посудите: какие страсти, какая борьба! Перевести Пушкина через улицу, повернуть на сто восемьдесят градусов: туда не смотри – сюда смотри! Нету Страстного монастыря, нету! Гоголя отволочь на задворки: здесь сиди!
Что тут делать?
Открываю Пушкина – закрываю Гоголя. И наоборот. В любом месте – и всё на месте.
«Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге; для него он составляет всё. <…>…сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать всё не в настоящем виде».
«Н. избирает себе в наперсники Невский проспект – он доверяет ему все свои домашние беспокойства, все семейственные огорчения. – Об нем жалеют – он доволен».
Что тут делать??
Иду к специалисту. Говорю:
– Гипотезу имею.
– Излагайте, – говорит.
– Поразила меня тут одна запись, то, что публикуется в пушкинских планах, там, где «Карты; продан», «Влюбленный бес» – и там вдруг как будто бы никем не отмеченная, во всяком случае я не встречал, одна запись, которая мне поразительно напомнила один гоголевский сюжет. И стал я вспоминать многократно литературоведами – гоголеведами, пушкиноведами – переписанную историю взаимоотношений Пушкина и Гоголя в каком-то своем ключе.