По существу этого разговора автор может показать следующее: такой разговор, без сомнения, был. Подозреваю даже, что он не слишком оригинален.
Зимой 1964 года, под новый 1965 год, автор был в Москве и читал у друзей главы из своего романа, в частности эту. Всем понравилось. Среди слушателей оказался и еврейский поэт Овсей Дриз, которому тоже понравилось. Красивый был человек! Седой, беззубый, молодой… Мы с ним подружились с того дня и достаточно часто встречались, и вот через несколько лет он как-то склонился ко мне доверительно (мы выпивали) и сказал: «Сделай, что попрошу!..» – «Для тебя, Овсей, все!» – «Вычеркни!» – «Что вычеркнуть?» – опешил я. «Ну тот разговор…» – «Какой разговор?» (Я никак не мог ни предположить, ни вспомнить.) – «Ну тот, который ты читал». – «Когда?» – «Тогда, помнишь…» – «А-а… вот ты о чем, но почему же? Ведь я…» – «Ты мне обещал». – «Когда?» – «Сейчас». – «Но почему я должен вычеркивать, что написал?! – возмутился я. – Ведь я не в том смысле… я как раз в обратном…» – «Все равно вычеркни!» – непреклонно твердил он. «Но я же…» – «Я тебя когда-нибудь о чем-нибудь просил? Я тебе когда-нибудь что-нибудь не так сказал?.. Вычеркни». – «Но я…» – «Я же тебя люблю и тебе верю, – говорил он, – и это не для меня прошу, а для тебя». Долго мы пререкались, и я обижался на него. Он был неумолим; я обещал подумать, расстроив его своей несговорчивостью. Больше мы не виделись, он вскоре умер. Это было его завещание, которое я не выполнил. Он мне сказал тогда: «Пойми! Это та-а-кая кров'! та-а-кая кров'! – Он так замечательно красиво картаво и беззубо говорил… – Тебе не следует к ней прикасаться… Никому не следует. Это так страшно! – добавил он. – Ты не представляешь, лучше тебе не знать…» Я сказал, что знаю про погромы. Майданек и т. д. Он отмахнулся, он не то имел в виду. «Эт-то та-ак ст'а-ашно…» – нараспев повторял он. Что-то приблизилось ко мне, непонятное, неизвестное, черное, как ночь, и я испугался и рассмеялся с дрожью. Я не знал, о чем он говорит. «Может, обойдется, а может, нет… – сказал он, словно выдавая тайну, словно рискуя (перед смертью, как оказалось) и все еще недоговаривая. – Это такая бездонная кро-ов'… бездна… И тебя нет.
И ты ничего никогда не объяснишь, никогда не поправишь…» Я не понял его до конца, отогнал смутную, непросвещенную догадку – но я ему поверил. «Подумаю», – сказал я, расстроив его уклончивостью.
Мне уже не нравится этот разговор (как написан…) Может, я еще его и вы…
Может быть, это был и не Писарев…
Либеральная веточка, хрущевский побег… Никто сразу не отметал высшей формы недемократичности, выразившейся в новом влекущем понятии «просмотр». На него надо попасть. К этому надо приложить старание и даже страсть. Изначальная потребность в приобщении к современной культуре стремительно выродилась в чистую форму престижности: я это видел, я там была… Именно там, на первых еще просмотрах, на людях появились джинсы, замшевые пиджаки и дубленки – будто сами выросли. На лицах обладателей стало вырабатываться особое выражение подавленной гордости, понимаемое изнутри как свобода и естественность. Вопрос, откуда это на вас, не был бы никак удовлетворен, он был бы неэтичен, шокинг. Усилия попадания на просмотр, доставания джинсов и т. д. выносились за скобки подсознания, унижение с лихвой покрывалось процентами с престижа. Просмотровый зал в этом смысле явился не столько очагом и рассадником вкуса, не столько первой ласточкой предстоящего расширения перспективы, сколько лабораторией дефицита – понятия, совершенно поглотившего к сегодняшнему дню все былые либеральные устремления. Именно эти люди, первыми прорвавшиеся на просмотр, стали писать книги о режиссерах и фильмах, никогда не показанных народу, защищать диссертации о ни разу не переведенных философах и т. д. Образовав круг, они же его и замкнули, охотно не допуская других к своим возможностям. Тенденция обратилась в привилегию, устроив и тех и других. Затяжка гаек шла всем впрок. И немудрено, что теперь книга потеряла читателя, а театр зрителя. Книга у того, кто может ее достать, а в театре сидят люди, которые сумели в него попасть. «Просмотреть» фильм, если верить русскому языку, – значит его не увидеть. Пропасть, естественно отделившая художника от народа, стала окончательной, образовалась почти естественно, а главное – бескровно.