Но это все же игры с вещами как таковыми, с вещами вообще. Мы не учимся управлять именно шахматными фигурками, мы, скорее, учимся передавать в символах законы этого мира, а символы учимся воплощать в вещи. И, соответственно, учимся прозревать символы в уже созданных вещах. И дети, пожалуй, владеют этим лучше взрослых. Во всяком случае, они живут тем, что видят в привычных вещах нечто свое, иное.
Взрослые же, освоив тот уровень символизации мира, который им достаточен для жизни, теряют эту способность смотреть сквозь внешние оболочки вещей. Символизация – плохое слово, оно не русское, и потому создает лишь обманчивое ощущение, что мы понимаем, что говорим. В действительности никаких символов в тех вещах, которыми играют дети, нет. Разве что на них стоит логотип изготовителя. Поэтому, чтобы понять ребенка и его игру, происходящее надо описать на родном языке.
А что, собственно, происходит, когда ребенок строит из стульев сначала самолет, потом машину, а затем накрывает их одеялом и превращает в домик?
Об этой способности ребенка «придавать игрушке действительное значение», писали еще самые первые из психологов, интересовавшихся игрой – Штерн, Коффка, Пиаже, Выготский, Эльконин. Однако вопрос не однозначен.
С одной стороны, психологи понимали, что за этим психологическим явлением коренится природа самой игры, как она живет в нашей душе. Так Коффка описывал отношение детей к игрушкам как двойственное:
«
В целом наблюдение верное. Однако когда психологи начинают его осмыслять, они теряют действительный вопрос. Как писал Штерн:
«
О чем здесь речь? Отнюдь не о проявлениях игры в нашем сознании, а о культуре осознавания, которая, безусловно, растет по мере того, как мы обучаемся не теряться в том, что нас захватывает. Ребенок играет, игра захватывает его, и он перестает на какое-то время осознавать себя в этом мире, но осознает в мире игры.
Тот же Коффка использует понятие миров для разговора о детской игре и о мышлении «примитивного человека». Но это всего лишь аналогия, а аналогии опасны. Мы не можем действительно утверждать, что магическое отношение к миру первобытных народов есть лишь затянувшееся детство. До сих пор в мистику уходят те, у кого происходит действительный мистический опыт. Иначе говоря, кто понимает, что мир действительно таков, как говорят мифы.
И, самое главное, это не имеет никакого отношения к игре. Точнее, играет человек и в мистическом сознании, и в обычном. Хейзинга много пишет о том, что все сакральные действа столь же двойственны: люди одновременно осознают, что эти действа исполняются их родными и знакомыми, и видят сквозь них поступь божества. Это сходные явления, но имеющие разное происхождение, а значит, и разную природу.
Ребенок глядит на вещь, которая для взрослого перестала быть загадкой, поскольку он нашел имя ее символа, и видит нечто, что сквозь эту вещь себя являет. Но еще важней, что он видит эту вещь в ее мире, где она вовсе не деревяшка. И он в состоянии туда пройти и погрузиться. Вот где загадка и чудо!
Он глядит на эту вещь в том мире, и там это конь. А когда его выдергивают в этот мир, это лишь шахматная фигурка, и он спокойно бросает ее в огонь.