«Что ты наделал, сволочь», – тихо произнес совершенно как будто спокойный Ведерников. Женечка неспешно обернулся. Он уже покончил с упаковкой хозяйства и теперь застегивал на горле тесную рубашечную пуговку, поводя туда и сюда мощной нижней челюстью, казалось, несколько сдвинутой с привычного места. «Вот так, дядя Олег, не делай добра, не получишь зла», – проговорил он философски. На челюсти у Женечки набухал похожий на чернильную кляксу громадный синяк, а под глазом, заставляя щуриться, сочилась кривая царапина. «Ты хоть понимаешь, что это изнасилование, уголовная статья? – громче спросил Ведерников, со странным чувством, будто Женечка находится на расстоянии нескольких километров. – Ты пьян?» «Нет, я совершенно трезв», – действительно трезвым и очень злым голосом ответил Женечка, взял со стола бутылку и, круговым движением взбодрив шампанское, сделал несколько крупных, пенных, мыльных глотков.
«Всем стоять, никому не двигаться!» – послышался от двери сорванный фальцет. Героический Ван-Ваныч ворвался, споткнулся, держа наперевес булькнувшую бутылку водки, собираясь, как видно, разбить ее о звериный череп злоумышленника. Не увидев перед собою громил, от которых следовало спасать Ведерникова, Ван-Ваныч совершенно растерялся. Через секунду до него дошло, что дело обстоит еще гнуснее, чем он предполагал. «Стой на месте, Караваев», – просипел он и попытался пристроить водку на стол, но никак не мог установить пляшущую, потерявшую центр тяжести бутылку. «Вообще-то я вам больше не подчиняюсь», – сухо произнес Женечка и демонстративно развалился на стульчике. Царапина у него под глазом налилась, Женечка вытащил откуда-то носовой платок, мятый, в бурой и красной крови, похожий на засыхающую розу, посмотрел на него и брезгливо отбросил на кушетку. «Ничего, полиции подчинишься», – сообщил Ван-Ваныч, весь дрожа. «Да хватит уже! – Женечка скривился, черная капля из царапины поползла по щеке, по щетине, оставляя красный лаковый след. – Бегаете тут по этажам, полшколы запугали полицией. Да ради бога! Пускай она пишет заявление, пускай меня сажают. Два года пела мне про свою любовь, а как дошло до дела, вон что получилось». «Ты же ее изувечил, все ей внутри разворотил! – в отчаянии воскликнул Ван-Ваныч. – Это любовь? Человек ты или нет?!» «Я человек, – веско ответил Женечка, в упор глядя на учителя своими желтоватыми, какого-то бульонного питательного цвета, мутными глазами. – И я мужчина. Я не останавливаюсь, если меня завести. Это принципиально. И главное, для нее же старался! Все сегодня было для нее!»
С этими словами Женечка, выгнувшись на стульчике дугой, вытянул из тесных штанов притороченный на собачью гремучую цепь бумажник, а из бумажника – неизвестно как поместившуюся там горбатенькую ювелирную коробочку. В коробочке, на мятом атласе, желтело колечко узорного дутого золота, сильно заношенное; тем не менее камень в кольце, страдавший еле уловимым косоглазием, весил никак не меньше карата и, скорее всего, был натуральный бриллиант. «Так ты жениться, что ли, решил?» – спросил опешивший Ведерников. «Жениться – не жениться, а вот жить вместе можно было прямо с завтрашнего дня, – солидно ответил Женечка. – Только оно мне надо теперь? Я-то расстарался, так, блин, готовился. Это вот все, – Женечка взмахом руки указал на угол, где громоздились полым хаосом картонные коробки из-под алкоголя, – это, думаете, для удовольствия нашей гопоты? Это чтобы праздник и чтобы она – королева! Моя женщина! И, главное, сама стеснялась, что во всем классе единственная, у кого толком не было секса. Все для нее! А она…» – тут Женечка дернул полосатой, стянутой засохшими потеками щекой и, блеснув глазами, отвернулся.
Теперь, стало быть, все кончено. Собственно, Ведерников никогда не был участником этих любовных отношений. Вдруг от мысли, что теперь Женечку посадят на несколько лет, ему сделалось вольно, просторно, будто наступили большие каникулы. Наконец исчезнет этот примат, отодвинется настолько, что плотность его органики, медленное варево всех его густых процессов перестанут давить, перестанут душить. Бедная, чудесная Ирочка! Дивная дальнозоркость позволяла ее душе жить буквально на черте горизонта, будто птахе на тонкой ветке. Что чувствовала она, когда совсем физически, совсем телесно на нее надвинулось чудовище, прежде принимаемое за любимого мальчика? Она всегда существовала там, где твердь, подступая к самому небу, разрежена, уже почти воздушна и не может ударить, не может оставить шрам. Как вдруг, в самый момент наивозможного в человеческом мире сближения, она ощутила – должно быть, всей тоненькой кожей, покрытой мурашками и страхом, – эту адскую плотность, тянущую жилы, замедляющую кровоток, готовую расплющить и поглотить. Разве удивительно, что жертва затрепыхалась? Ничего, пусть теперь «взрослый человек» ответит по всей строгости закона. Лично он, Ведерников, пальцем не пошевелит, чтобы спасти сиротку от ареста и тюрьмы.