И тут молодцы сломались. Их честные глаза заморгали, забегали, высокий каким-то бабьим стеснительным жестом вытер руку о штаны. «Да мы сами думали, что Каравай проставится самое большее ящиком, – пустился он в объяснения. – Каравай говорил, мол, ради всеобщего примирения и доброй памяти, мол, разойдемся в жизнь друзьями, и все такое. Преподам велел не сообщать, дескать, это наше дело, мы не должны отчитываться, как только возьмем в руки аттестаты. Ну, мы, как люди, тоже с собой имели, пустыми не пришли. А когда подтянулись к нему в лаборантскую – мама дорогая, там тыщ на триста рублей, от пола до потолка. Дима Александрович с пацанами всю ночь вчера выгружали, едва пупки не надорвали. Каравай за то Диме Александровичу половину долгов списал…» «Стоп, лаборантская – это какая, при кабинете химии?» – въедливо уточнил Ван-Ваныч, все еще с бутылками в руках. «Ну да, ну да, – растерянно подтвердил высокий. – Эй, туда пока нельзя!» – крикнул он в узкую спину Ван-Ваныча, уже летевшего, размахивая бутылками и полами пиджака, к нужной двери. «Можно!» – крикнул он, не оборачиваясь.
Но не успел Ван-Ваныч долететь, как грубо окрашенная, цвета грязного снега дверь лаборантской приотворилась. Ирочка медленно вышла, держась за стенку, оставляя на пупырчатой краске маленькие розовые отпечатки. Еще медленнее она подняла кудлатую голову и посмотрела прямо перед собой совершенно пустыми зеркальными глазами. Рот у Ирочки чудовищно распух и превратился в мясо. Левой рукой, на которой алела мокрая свежая царапина, Ирочка хваталась то за твердое, то за пустоту; в правой, прижатой к груди, болталось нечто, принятое сперва Ведерниковым за какой-то пегий мячик на резинке – но оказавшееся обрывком лифчика, тоже чем-то испачканного. Кусок тюлевого подола свободно болтался, напоминая крыло стрекозы, а по ногам стекал, наполняя хлюпающие туфли, страшный, темный сироп.
«Ира?! Он, они – где?!» – побелевший Ван-Ваныч набросил на согбенное существо свой наспех содранный пиджак, но Ирочка слепо вышагнула из него и уперлась в стену, будто заводная игрушка со слабеющим заводом. «Скорую, полицию вызывайте быстро!» – закричал Ван-Ваныч надорванным фальцетом. «Н-н-ны-ы…» – вдруг заревела Ирочка басом, замотала спутанными кудрями и бессильно зашлепала ладонью по стенке. Ведерников оглянулся. Молодцы, конечно же, бесследно испарились, только темнела разверстая сумка, в которой бутылки уже не стояли бравым строем, а кособочились грудой. Уже набегала Лида, сильно топоча, сильно дыша, сильно сверкая стразовым сердечком, лежавшим плашмя на бурном, побагровевшем декольте. А вдали, в перспективе коридора, обозначилось интенсивно-синее сияние: это дирекриса, всегда чуявшая неприятности и катастрофы – вероятно, имевшая для этого особый орган, истерзанный жизнью в трепетные клочья, но все еще живой, – шла навстречу очередной несправедливости своей судьбы, ко всему готовая, хоть бы и к увольнению с волчьим билетом, хоть бы к судебному преследованию, и белое лицо ее, с заломленными бровями и резким ртом, напоминало издали китайский иероглиф.
«Да что такое, куда же он запропастился…» – трясущийся Ван-Ваныч копался в своем нелепо вывернутом, не отягощенном вещами пиджаке, вероятно, в поисках мобильного телефона. Ирочка тем временем сползла по ширкнувшей стенке и сонно корчилась на полу, ее движения странно напоминали медленные судороги тусклых стрекоз, которых Женечка накалывал булавками на заскорузлые картонки для своей коллекции. Совершенно отстраненный, впервые, может быть, не сознающий, что шагает не на живых ногах, Ведерников двинулся к приотворенной двери в лаборантскую. «Олег, стой, там преступники!» – вскричал Ван-Ваныч, снова роняя пиджак на пол, причем в пиджаке что-то глухо стукнуло. «Там Женечка, его убьют», – простонала Лида, оседая рыхлой кучей стекляруса под ноги директрисе, уже оценившей ситуацию, уже набравшей номер и слушавшей из своего телефона, с мертвенным отсветом на мучнистой щеке, короткие гудки.
Но никаких преступников в лаборантской не было, не считая самого Женечки, живого и здорового. Стоя спиной к ввалившемуся Ведерникову, Женечка возился с брюками, слегка подпрыгивая, утряхивая в кожаную тесноту свое мужское хозяйство. Его бирюзовый пиджак аккуратно висел на спинке фанерного стула, еще два таких же прожженных реактивами уродца чинно располагались вокруг родственного им треугольного столика, на котором стояли в колбе, отвернувшись друг от дружки, жалобно пахнувшие лилии и скисало, выпустив все пузыри, открытое шампанское. По контрасту с этим благолепием латаная кушетка, принесенная сюда, должно быть, из медпункта, была резко сдвинута, чуть не вставала на дыбы, и с нее сползали наброшенные в качестве подстилки несвежие, напоминавшие растерзанную яичницу лабораторные халаты.