Ведерников где-то читал, что восточные мужчины любят лесть. Но он не представлял, что лесть и деньги вместе образуют коктейль, по составу сходный со сказочной живой водой. Симпатичный кавказец сидел, будто омытый живительными струями, влажные желтые глаза сделались как мед, улыбка трепетала на мохнатом лице, словно седая бабочка-ночница. Что-то очень человеческое – давние и свежие обиды, нестерпимые, неосуществимые мечты – смутно проступало в его кривых мясистых чертах, когда он, поскрипывая пальцами о подлокотники, смотрел на деньги. «Я даю тебе слово, – произнес он наконец, и тонкий голос его прозвучал как забитый слюной свисток. – Я тебе правду скажу: ты мне как брат. Плохой человек обидел моего брата, обидел инвалида. Я сделаю так, что собака сдохнет. Я хорошо сделаю. Никто не узнает, менты не узнают, мама твоя не узнает. С легким сердцем будешь жить, никто не будет тебя обижать».
Сказав так, симпатичный кавказец бережно сгреб расстелившиеся по столу европейские деньги, степенно их перелистал, увлажняя красную подушку большого пальца мягким, как паштет, широким языком. Перелистав, тем самым освоив и присвоив, он свернул их уже на собственный манер, в трубки, и рассовал по карманам и карманчикам. Тем временем Ведерников достал еще одну бутылку. Отлично зная, что скажет тренер на последствия тотального выпивона, он старался только смачивать губы щиплющим алкоголем. Однако Аслан, теперь как бы названый брат и хозяин положения, внимательно следил, чтобы каждый его пышный, парчовый тост был выпиваем до дна. У Ведерникова глухо шумело в голове, жестикуляция радужного Аслана акварельно расплывалась в округлившейся комнате. За окном, за гладкими стеклами и грудами тюля, косо текло неясное мерцание – угадывалось, что там, в ранней электрической ночи, в противоход близкой весне, густо падает снег.
Наконец стало возможно выпить по последней и распрощаться. Аслан аккуратно сполз с кресла, держа себя за денежные бока. Общипанный остов винограда на мокрой тарелке напоминал грузинскую письменность. Во рту у Ведерникова было горько и сухо, желудок его содержал ядовитое варево, то и дело подступавшее к носоглотке и обжигавшее слизистую до самых ноздрей. Симпатичный кавказец, напитанный деньгами, двигался теперь не так, как прежде, а на манер пингвина. В прихожей он долго надевал свои крошечные, богато украшенные башмачки, гонял их и вертел мягкими, затянутыми в черное, ступнями, помогал себе лязгающим при падении железным рожком для обуви. «Плохо убирает, э!» – сердито воскликнул он напоследок, уже обутый и застегнутый, патетическим жестом указывая на завалившийся, испустивший мутную лужицу мусорный мешок. Потом он вдруг, шлепнувшись о Ведерникова с маху, троекратно его обнял, так что Ведерников почувствовал его упругие карманы и горелый, кислый дух его колючей бороды.
Едва за симпатичным кавказцем защелкнулась дверь, как Ведерников бросился обратно в комнату, к окну. С усилием и треском растворив прилипшую за зиму створу, он высунул голову в благодатный холодный воздух и стал жадно дышать. Спустя минуту ему полегчало. Мелкий снег, казалось, не опускался на землю, но трепетал все на одном месте, ледяные уколы его превращались на лице в горячие капли. Внизу, однако, все было убелено, припаркованные автомобили напоминали спящих людей, спинами друг к другу, под общим фланелевым одеялком, древесные черные ветви были, будто утиные лапы, со снеговыми перепонками.
Лида топталась все там же, где ее оставил Аслан. Она то терла себя за плечи, с судорогой всего тела под хилым пальтецом, то дышала на кулаки, словно пыталась их есть, как большие красные яблоки. Вокруг нее на папиросно-бледном асфальте был вытоптан сырой, поглощающий снежинки, пятачок, на капоте «тойоты», куда Аслан не пустил ее посидеть и погреться, виднелись дугообразные следы того, как Лида машинально, голой рукой, счищала снег. Ведерников сообразил, что Лида мерзнет внизу не меньше двух часов, и у него внезапно и сильно стеснилось сердце. Она была такая хорошая. Молодой веселый голос, сильные руки, круглые ноготки с земляничным лаком, почти всегда облупленным. Ямки на сахарных ягодицах, три мелконьких, маковых родинки на спине, там, где после судорожной борьбы с крючками отскакивала застежка бюстгальтера. Была такая добрая, так старалась. Строила свой мирок, свое подобие семьи из того, что предоставляла жизнь: было все немножко подержанное, немножко ворованное, а что ей оставалось еще? Скоро жизнь заберет обратно скудные дары – и названного сынка, который сдохнет, и обоих мужчин, которых Лида в своем сознании как-то складывала в одного мужа, а теперь обе части сядут в тюрьму.