Потом Сорин женился. Вышло это как-то внезапно, и поэтому запомнилось в виде маленьких блёсток. Он вспоминал, как после Дворца бракосочетания они бестолково кружили по Ленинграду на «Волге». Около дома куча родственников толпой шекспировских шутов смеялась и обсыпала конфетти. Промелькнула мать с какими-то жалко слезливыми жилками в глазах. В комнатах глупо ржали подружки жены, а в одном из углов поблёскивали глаза многоюродного брата, который страдал излишней интеллигентностью. Прохаживался угрюмый и чернобородый тип с подарком под мышкой — собственноручно исполненной гравюрой по меди, кажется, бывший друг жены. Много пили, целовались и танцевали.
А в общем, свадьбу Сорин-поэт забыл. Зато он помнил другой отрывок их любви за месяц до свадьбы. Это было в её доме. Она жила в коммунальной квартире около Исаакиевской площади. За месяц до их встречи жильцы старого дома переселились во вновь выстроенный девятиэтажный дом где-то на Охте. Поехали и родители Лизы. Она одна бродила по бесконечному коридору, когда пришёл он.
Они лежали всю ночь без сна на старом продавленном диване. Где-то хлопали ставни, скрипел пол под сыпавшейся со стен штукатуркой, и Сорину казалось, что по коридору, цокая копытами, бродит старая сивая лошадь. Утром почувствовали пахнущую айвой радость и впервые поцеловались. Сорин достал из портфеля сухое вино и в какой-то момент как бы сфотографировал комнату. Такой она и осталась в его мозгу. У одной стены стоял диван, посредине — столб, подпиравший одряхлевший потолок, у окна стол, а в окне — солнце. Он в мятой рубашке с бутылкой в руке, она трогает туфелькой экран ободранного телевизора на полу. Они пили вино и смеялись. Включили телевизор и смеялись над лысыми юношами, изображавшими поющих мексиканцев. Сорин поминутно вставал и целовал её блестящие в падающем откуда-то сверху свете, зубы, потом горло с дрожащим в нём смехом. Вино кончилось, и он бегал за ним куда-то. Продавщица смотрела на него так, будто у Сорина в челюсти цвели незабудки. Когда он прибежал назад, она сняла платье, под которым ничего не было. И Сорин с радостной жалостью смотрел на её опавшие без одежды груди. Они молча легли на диван, потом встали. Опять пили вино, смеялись и вновь молча ложились. А за окном торжествующе шипели волосы ветра, который в узких переулках сталкивал незнакомых людей, а на широких проспектах не давал подойти друг к другу старинным приятелям.
Работал Сорин на Ленфильме инженером звукозаписи, а Лиза была учительницей. Теперь они вместе бродили по улицам, и Сорин рассказывал ей свои ненаписанные стихи. Заходили в крошечные клубы, где, как дома, было уютно. В те дни они смотрели много старых фильмов, и поэт говорил, что женщины в старое время с фигурой и ногами Лизы были несчастны. Ведь их, наверно, распирала собственная красота, а приходилось носить юбки до земли. Он познакомил её со своей любимой мыслью, вычитанной, кажется, у Понтоппидана. Она гласила: «Чем хуже, тем лучше». И долго объяснял ей, что это значит. Она соглашалась с ним, хотя некоторые рассуждения Сорина казались ей просто смехотворными. Но ведь она так любила его в те осенние дни текучих семидесятых годов.
А через пять недель Дмитрий Иннокентьевич привёз Лизу из больницы без ног. Ей отрезали их обе, немного ниже колен, в хирургическом отделении Военно-медицинской академии, куда она попала из разбитого на набережной автобуса. Кроме неё, почти никто не пострадал, и поэтому сложную операцию ей сделали умело и быстро.
Её внесли в их квартиру на пятый этаж на носилках и осторожно переложили на кровать. Носилки сложили, врач пожал Сорину руку, и дверь закрылась. Дмитрий Иннокентьевич открыл кран и стал мыть руки, и шорох воды вдруг напомнил ему шёпот людей, встречавшихся на лестнице, когда Лизу несли наверх. Он вспомнил их бледные, любопытствующие лица, и закрыл кран. Потом пошёл в кухню и глянул в окно вниз. Действительно, на первом этаже находилась «скорая помощь», он понял это по трём стоявшим автобусикам с крестами. Когда Сорин закрыл дверь, врач сказал: «Если что, сразу бегите вниз». Потом он вошёл в комнату.
Вообще говоря, Дмитрий Иннокентьевич был смелым человеком, даже очень смелым. Вспоминая школьные драки, разные трудные моменты жизни, он находил только один случай, когда страх был таким, что вызвал у него рвоту, и целую неделю после этого его лихорадило. То было после того, когда он, десятилетний мальчик, сжёг летнюю веранду их дома, и отец, стуча башмаками, бегал с ремнём по всем комнатам, ища его и ругаясь неслыханными никогда раньше словами. То, что его впервые будут бить, бить яростно, не помня себя, родило страх, точно такой же, как теперь, после катастрофы.